Каждый пятый
Шрифт:
Молол, молол какую-то чушь. Впрочем, рыбка действительно оказалась на славу.
— Не скрою и свой интерес. Но не личный! Общественный, так сказать. Вот вы обозреваете соревнования. И справедливо отмечаете: спартакиада — это большая школа передового опыта. А ведь можно делать популярные консультации. Опытных специалистов. Именно по массовому спорту, его организации. Я у нас в городе проводил беседы в коллективах — так ведь глаза людям открывал. Могу наметить темы и тезисы. Завтречка занесу, не возражаете?.. Рыбки-то, рыбки с собой, у меня уж завёрнуто. Сам-то побегу девонек своих укладывать. А то как отбой, у них хи-хи, ха-ха и прочее, а режим в спорте — закон. Я же им как отец, за каждую душа болит. До
— Чего он? — спросила Томка.
— Взятку дал, — засмеялся комментатор. — На экран приспичило. А поскупился дядя, мог бы и ещё парочку лещей добавить, фиг ему, а не телевизор.
«Нет, не знал Толенька, и хорошо, что не знал, как одаривает Семён нужных людей. Лещ — крючок, приманка же — она, Томка, через неё и решил подлезть, тут его подлый расчёт, что она, уличённая, позаботится и поспособствует. Не обломится», — решительно подумала она.
Зазвонил телефон.
— Через пять минут выхожу.
— Ты рубашку в полосочку надень, — попросила Томка. — Тебе очень личит. А меня не запирай, ключ оставь, я у своих варёной картошечки возьму, как раз под леща.
— Решила больше не конспирироваться?
Она подбоченилась, тряхнула рыжей гривой, прошлась дробушками:
— А мы, фабричные девчоночки, вот как поём: однова живём. — И отвесила земной поклон: — С тем и примите.
«Больно ты распетушилась, — подумала, когда он ушёл. — Потом бы не заплакать». Что-то смутное, дерзкое подходило в ней, как на дрожжах. Оно и побудило её в свою комнату вплыть павою. Побудило игриво поинтересоваться у Светки, сварилась ли картошка, и велеть завернуть хорошенько: «Чтоб горячая была». Так раскомандовалась, что оробелая Светка принялась было чистить картошку, но Томка только махнула ей: «В мундире сойдёт».
И проследовала в ванную, где возлежала вся в пене Антонида.
— До утра линяешь? — спросила Антонида.
Томка бестактный вопрос проигнорировала — расчесала гриву, взбила со лба, мазнула по губам перламутровой помадой. Тюбик был Антонидушкин — пусть застрелится. И та даже не запротестовала — видно, была потрясена.
— Подчепурилась, — только и сказала. — Царица Тамара какая. Всё одно — растреплет. И помаду сотрёт.
— Женщина и должна смотреться женщиной, — достойно возразила Томка. — А не чувырлой.
— Эх, отважная, — позавидовала Светка. — И серьёзно это у вас?
— Не скажу. Гадай, подруга, мучайся!
Пока ждала, раздумалась.
Не в первый раз в быстротечные эти денёчки вспоминался его сон — не сон, байка — не байка, рассказанная им, когда у них в первый раз всё было. Утекающее время, которое, как ни старайся, не упрячешь в консервную банку. Томка всё думала о том, что вот гоняет она по лыжне, мотается по сборам, время волочёт её, безвольную и глупую, и жизнь — бег в беличьем колесе, оно тоже круглое, как банка на ребре. Вот он, спорт, думала Томка, а какая ему от неё польза? Польза, например, от Полины Ртищевой, та икру и ананасы не за так кушает — своё доказывает: всё-таки гордость всей страны. Томка вспомнила и свою былую зависть к Полине, и мечту взлететь до неё, и как снимки из газет вырезала, в альбом наклеивала, а увидев впервые въявь, поняла, что интересная, даже величавая внешность чемпионки просто на тех карточках подретуширована. Высушило спортом женщину. И захоти родить — небось не сможет, вот и придётся доживать одинокой, тоскуя по забытой всеми славе, а может, и проклиная её.
Томка вспомнила и себя, безмозглую девчонку, которую задурил сволочь Семён. И коридор родильного дома, где медленно прогуливались, тяжело и бережно неся животы, женщины с отёкшими лицами в коричневых пятнах. Тогда она их жалела, особенно тех, кого мучил токсикоз. Но сейчас мысленно представляла высокую важность этих лиц, глаз, словно отрешённо вглядывавшихся в себя, в таинство свершившегося.
И потому, когда вернулся Анатолий, когда приспела минута припасть им друг к другу и он отстранился было, так как она, зная свои сроки, ещё накануне попросила поберечь её, она притянула его и не отпускала, до безумия желая, чтобы совершилось то, чего ждёт её плоть.
И про себя помолилась, путая слова, слышанные от мамы, со своими, может быть, грешными, но от всей души: «Господи Боже мой, иже еси на небеси, пожалей меня, оторву, сделай, как хочу».
И в темноте она представила его, чёрные брови, сведённые в жестокую складку над переносицей, и две другие складки, вяло пролёгшие от ноздрей к припухшим нацелованным губам (дура неуёмная!). Она даже различила у висков, у краёв надбровных дуг, сетку белых тонких шрамиков. Спросила, от чего это. Он усмехнулся: «Грехи молодости. Рассечённая бровь — отличие боксёра». — «А больно?» — ахнула Томка. «Обидно. Загонишь противника в угол, он поплыл, только отмахивается, а заденет шнуровкой, где у тебя со вчерашнего не зажило… И — врача на ринг… И стоишь как оплёванный, а ему рефери перчатку вверх поднимает». — «Я бы вообще запретила бокс, я бы, если увидела, что тебя кто ударил, глотку бы перекусила». — «Кровожадная. Мужик должен сам уметь постоять за себя». — «Ну, ты-то умеешь». — «Не всегда». Какое-то облако затенило радость, казавшуюся Томке их общей, но она не придала значения его печали. Только сейчас подумала о ней. Склонилась и невесомо поцеловала шрамики, желая принять на себя его боли, бывшие и будущие.
Светало. Он спал беспокойно, ворочался. Томка, чтобы ему не мешать, вжалась в стену, старалась не задремать. Думала о том, что если господь нынче над ней смилостивился, надо себе накрепко запретить не только претендовать на что-либо, но даже и фантазировать о невозможном. Её воля — её и удел. И счастье тоже её, потому что от него будет ребёночек, всё равно — девочка или мальчик. И на прочерк в метрике наплевать с высокой колокольни. Но и она, Томка, обязана жизнь свою переделать. Спорт побоку. Окончить вечернюю школу и — без отрыва — техникум. Лучше всего библиотечный. Чтобы самой читать книжки, и ребёнок бы тоже читал, рос интеллигентный. А папка вдруг узнает — случайно, конечно, не от неё, — поразится, как его глубоко проняло, и тогда… Нет, нет стоп, «красный свет — прохода нет», дощечка на столбе — с черепом и костями: «Не прикасайся, высокое напряжение…»
…— А что-то у тебя, товарка, на шее, под самым под ушком? — с ехидцей пропела Антонида, когда Томка вернулась утром в свой помер. — Неосторожно. Местечко-то видное.
— Антонида, — сказала Светка, — не жилься, у тебя тон есть, давай замажем?
— Спешу и падаю. Он французский, знаешь, сколько стоит?
— Раскудахтались. — Томка расстегнула воротник и под него живописным узлом повязала газовую косынку. — Сойдёт?
— Всё равно видно.
— Плевать. Пусть завидуют.
Только бы сбылось.
На одном из этажей гостиницы дежурная услышала крик.
Орал Иван Одинцов. Он метался по номеру, в котором жил Быстряков, и номер сотрясался от грохота Ивановых сапожищ, от шаляпинских раскатов его голоса. Павлик Быстряков съёжился в углу дивана, тугой галстучек придавал ему полузадушенный вид.
— Остервенели вы все?! — гремел Иван. — В гроб меня загоняете? Рано, я ещё на ваших поминках погуляю! В эстафету, видите ли, им не гожусь! А как вы там без меня обгадились? И вас в ваше носом тыкали?.. Кого на последний этап намечаете — может, Козодоя? Или пацана Игорька? А вы их проверяли всерьёз — за кордоном? Вот проверьте, и, если докажут, я им сам в ножки поклонюсь: валяйте, ребята, вам жить, а мне помирать! В общем, Пашка, ты меня знаешь, я от своего не отступлюсь, я правду найду, хоть ты об стенку бейся!