Каждый пятый
Шрифт:
Его окликнули от самой двери. Но не женский голос, и мужской — надтреснутый: «Анатолий Михайлович! Вы Анатолий Михайлович?» Старик в шинели и кепке протягивал к нему руку с висящей на запястье брезентовой полевой сумкой. «По-видимому, она ждёт вас. Мы здесь давно, и ей несколько дурно».
Разлучница, «фифа-секретутка» (так клеймила её материна приятельница) оказалась существом безвозрастным, лицо с кулачок, облачена была во что-то дымное. «Вы её проводите… туда, — посоветовал старик-доброхот. — Впускают партиями. А у меня, увы, своё дело». Курсант взял «фифу» под руку, двумя пальцами легко обхватив под пышным рукавом обнажённую, кажется, кость.
Прямо в вестибюле фронтом и флангами
Она судорожно вздохнула, Анатолий помог ей встать. «Об отце хлопочешь?» — спросил его сотрудник. «Нет, я так», — отрёкся он.
…— Ну, и как же мотивировать будем? А, лейтенант?
Кречетов пожал плечами.
— Бе-елыми нитками шито, — проблеял майор из штаба округа. — С вражеского голоса поёте.
— С какого ещё голоса? — возмутился лейтенант.
— Да вы сидите, не прыгайте. Чего уж прыгать. А поёте вы с «Голоса Америки». Который явно слушаете. Вот только где, у кого…
Один майор отбыл, другой вскоре прибыл. Вальяжный, равнодушно ласковый. С кошачьими усами. «Котик усатый по садику бродит, а козлик рогатый за котиком ходит». Только наоборот — «котик» явился за «козликом».
— Нам известно, что в увольнениях вы посещаете семью профессора Самед-оглы. Ухаживаете за его дочерью Фирюзой. Красивая девушка. — Майор мечтательно разгладил усы.
Они знали всё. В их секторе «обстрела» находился уютный дом на узкой улочке Баку, и веранда, повитая виноградной лозой, и благоуханная долма на крахмальной скатерти… И папа-профессор, который, сощуря ласковые маслины и неизменно приговаривая «Давайте расширим сосуды», аптекарски скрупулёзно капал в рюмочки коньячок… И бледный свет восточной луны в небе над садом, узорчатые тени листьев на лунном лике шемаханской царицы, пышущей жаром, то отстраняющейся, то приникающей…
— Там слушаете? — всё допытывался майор.
Кончилось тем, что лейтенант вспылил и обозвал майора «бериевцем недобитым».
Тогда и был назначен офицерский суд чести.
Ночь прошла без сна, всё казалось, что чёрное небо кололось бдительными звёздами.
Суд чести — словно в романе Куприна. Там тоже был офицерский суд. Приговорил поручика к дуэли. Лейтенанту Кречетову же грозило разоблачение, и объяснить, при каких обстоятельствах он видел очередь, означало признаться, что много лет он лжёт в анкетах.
И был суд. И был на том суде Кречетов обвинён в оскорблении старшего по званию, и признал свою вину. Во всём остальном председателю, командиру части, копаться не хотелось, он было встал, показывая, что пора удалиться для вынесения решения. Но один из офицеров всё-таки поинтересовался-таки, слушал ли, если честно, лейтенант те голоса, и если да, то где.
И вдруг — подленькая мыслишка. Да гори оно огнём, профессорское семейство, папаша-костоправ с его подходцами и намёками, мамаша с непомерными окороками, которые на восточных пуховиках отрастит шемаханская царевна!
— Да, слушал. И именно там.
— Пех-хота, — только сказал майор Наёлкин. — Тоже мне, Павлик Морозов!
Суд решил ходатайствовать о понижении в звании на одну ступень — прощай, звёздочка! Дело пошло наверх, дошло до генерала, и тот, не терпя подлости, отдал приказ: ввиду сокращения рядов Вооружённых Сил уволить подлеца к чертям собачьим.
— А галстук зачем? Уж не нараспашку ли ты собрался быть на таком морозе?
Борис Борисович непременно ответил бы жене что-нибудь успокаивающее за её заботу, не будь столь поглощён процессом завязывания галстука. Лучшего своего галстука — бордового, в золотистых кленовых листьях, привезённого в подарок из Стокгольма знаменитым конькобежцем Мишиным. Надевался этот галстук только по особым торжествам. А именно такой случай и предстоял сегодня Бэбэ. Планировалась съёмка конькобежных соревнований, и Кречетов великодушно позволил Бородулину взять интервью у победителя. Бэбэ так и эдак перевязывал узел — всё он казался то провинциально громоздким, то как у стиляги. Жена сказала: «Руки у тебя, Боренька, не из того места растут, дай я».
В военные годы Борису Бородулину, невзирая на протесты, так и не удалось вырваться на фронт: корреспондент Всесоюзного радио обязан был день и ночь транслировать вести о том, как Урал куёт боевую мощь Красной Армии.
После войны Урал стал одним из спортивных центров страны, и Борис Борисович стал автором спортивной информации и репортажей. А были те годы спортивным триумфом, в особенности конькобежек, они первыми поразили Европу и мир. И лучшей среди них была непобедимая Мария Исакова. Она не резала лёд, а невесомо парила над ним, следы её «лезвий» походили на штрихи акварели, да и обличьем она словно акварелью писана. Бэбэ ей неизменно твердил: «Если бы вы знали, как вы похожи на Галину Уланову», а она, польщённая сравнением, неизменно спрашивала: «Чем же, Борис Борисович?» — «Тем, что у Пушкина сказано словно о ней и о вас: „Летит, как пух от уст Эола“».
Из-за Машеньки Исаковой и её триумфов Борис Борисович и стал завсегдатаем конькобежного стадиона, его знали здесь все специалисты. Кто постарше, называл его Борей, остальные — по имени-отчеству, он же их всех по именам, потому что на его памяти они успели перебывать и заносчивыми от робости юнцами, и уверенными в себе чемпионами, и тренерами, чья манера держаться зависела от успехов или неуспехов учеников, а Бэбэ был для них вечен, как эта дорожка и круженье по ней: быстролётное — у спринтеров, плавно-тягучее, журавлиное — у стайеров.
…— Если не возражаете, — обратился он к Кречетову, — я бы предложил поставить камеру вон там. — И указал на место у кромки льда, традиционно именуемое «биржей».
— Сегодня вы хозяин, — великодушно ответил комментатор.
— Штатив скользить не будет, — предупредил Сельчук. — Камеру разгрохаем — вам отвечать.
Но Берковский лишь покосился на Петровича, и супертехник тотчас добыл ломик, выдолбил еле заметные аккуратные лунки.
— Моё дело — предупредить, — сказал Сельчук Кречетову. Он брюзжал всё утро, пока комментатор не взорвался: