Кирилл и Мефодий
Шрифт:
После утомительного дня Климент ложился в жесткую постель, и мысли постепенно и незаметно уводили его в детство. Могила отца осталась там, у пещеры, в скалах над Брегалой. Большой камень с выдолбленным крестом указывает место его последнего жилища. Отец умер внезапно еще до войны с Пресняном. Случилось это весной, среди птичьей разноголосицы и веселой болтовни ручьев. Из долины к вершинам двигалась волна зелени, чтобы одеть в цветы все горы. Старик выходил из пещеры, слушал весенний шум, и глаза его наполнялись светлой влагой. О чем думал он, о чем грустил? Наверное, чуял свой конец. Вскоре он ослабел, перестал работать и однажды сказал:
— Сынок, выброси пепел от дуба... Запах мучает...
До сих пор Климент не знал, что дубовый пепел пахнет. Он взял кадушку, в которой дубили заячьи шкурки, и вынес, а вернувшись, долго нюхал пепел, но никакого запаха не почувствовал... Тогда Климент понял, что отец бредит. Старик бормотал что-то о священном дубе.., выкрикивал заклинания, клятвы; утром притих и, не дождавшись полудня, испустил последний вздох, сжимая в руках простой деревянный крест, всегда висевший у него на груди. Старика похоронили. Клименту не хотелось спускаться в крепость, к Мефодию. Он решил остаться наверху, узнать, хотя и с опозданием, тайну отца. В дощатом сундуке
27
Ичиргубиль — советник хана, командующий крупным контингентом войск (тюрк.).
На дне сундука лежала еще новая льняная рубаха, а под ней меч с поволоченной рукоятью. Рядом — книга рода. Когда только отец успевал писать ее? Наверное, пока Климент находился внизу, в крепости. Ичиргубиль Эсхач описал свою родословную: у рода Куригиров были два очага — в Старом и в Новом Онголе. Все люди были у хана в почете, их имена высекались на каменных колоннах во славу какого-нибудь подвига или ханской войны с окружающими племенами и народами...
Климент читал, и воображение уносило его в раздольные поля за Хемом, где паслись табуны коней, а сам он мчался на резвом скакуне. В ушах свистел ветер, он чувствовал под собой живую спину коня, а под седлом была запасная походная бастурма [28] . В нем просыпалась кровь наследника вольного ичиргубиля из рода Куригиров... «И простиралось поле ровное, а травы щекотали брюхо, легкий ветерок развевал чуб, и я думал, что Тангра создал этот мир для того, чтобы я по нему скакал, а ароматные травы дурманили меня запахом и изумляли цветами... В это мгновение появилась дочь Борислава. Она шла в своей белой одежде сквозь высокие травы, точно заблудившийся мотылек, волосы у нее были золотые, как солнце, а руки белые, как молоко кобылы-первотелки. Я натянул поводья, трижды сплюнул за пазуху, чтобы отогнать зло, если оно приняло образ красавицы... С того дня потерял я всякую радость и волю. Я стал угрюмым и молчаливым, из-за чего хан усомнился в моей верности... А я горе свое прекрасно знал: не мог жить без дочери Борислава... И чем больше думал, тем становился менее общительным, так как законы государства и рода запрещали смешение крови. Она была славянкой, я — отпрыском одного из ста вернейших родов государства. Бросил тогда я все — и род, и пост, — так как хотел быть только с нею. Горы приняли нас, довольных и радостных людей. В те дни понял я и другое: у нее — свой бог. Он стал также моим богом. Кровь моя воспылала такой ненавистью к тем, кто прогнал меня, что, когда родился Климент, я спустился глухой ночью на равнину, чтоб своими руками спалить священный дуб нашего рода и развеять пепел во имя торжества моего нового бога. И о дерзости той я не жалею...»
28
Бастурма — вяленое мясо (тюрк.).
Эти слова многое объяснили Клименту: и предсмертный бред о дубовом пепле, и одинокую жизнь в горах, и молчаливую замкнутость, и слезы перед лицом великого чуда природы — давать траве силу и величие, украшать мир цветами, одевать горы в зеленые веселые, радостные одежды. Многое таила эта книга в простом жестяном окладе. Она была хорошо написана, полна раздумий одинокого человека, который предпочел почестям и самодовольству знати любовь и веру в чужого бога. Размышляя о жизни отца, Климент невольно сравнивал ее с жизнью своего учителя и наставника Мефодия. Разве не так же отрекся он от титулов, когда захотел найти высокую истину? Разумеется, отец действовал, побуждаемый внутренним порывом сильного чувства, данного природой, в то время как Мефодий отправился в новый путь уверенными шагами человека, знающего, куда и зачем он идет. Чем больше вникал Климент в книгу, тем яснее понимал он и самые мелкие подробности. Книга была написана греческими буквами, но болгарскими словами. Часто для родных звуков не хватало буквы, получалось что-то смешное. Неужели нельзя найти знаки, которые заполнили бы эти пробелы? Тогда даже чужая азбука, как эта, сможет служить его народу... От этой мысли Климент с испугом отпрянул: она могла бы обидеть Константина. Будто его азбука несовершенна и требует улучшений. Упаси бог! Припоминая красивые узоры букв Константина, Климент ощущал влагу на глазах. Вообще он обнаружил в себе странную склонность к умилению и сочувствию. Он часто думал, откуда она ваялась в нем, если отец был столь суровым человеком... И это объяснила книга рода: «...Она (речь шла о матери) была кроткой божьей душой, готовой расплакаться при виде любого чужого страдания. Однажды был большой голод, и я убил серну. Когда я притащил ее в нашу уединенную хижину, то обнаружил, что за мной пришел ее малыш. Тогда она ваяла зверька и долго рыдала так, что сердце разрывалось...»
Климент помнил мать, хотя и смутно. Она любила подниматься с ним на вершину горы и сидеть там на голом камне и долго смотреть в синюю даль. О чем она тогда думала? Наверное, о веселых вечеринках, о хохочущих подружках, о мире, незнакомом ее сыну. Вспоминается еще и старик у огня в темные, глухие вечера. Он приходил откуда-то с сумой, полной всяких сладостей. В такие ночи мать и отец не ложились и толковали с ним до утра. Его провожали по извилистой тропинке раньше, чем начинала блестеть роса на верхушках деревьев. Кинга рода подсказала ключ и к этой тайне: то был Борислав, отец матери и его дед...
«...Тогда пришло самое страшное. Сырой и морозной была зима, камень — сердитым и мрачным... Сперва появился кашель, затем она ослабела, ее лицо осунулось, и она скончалась... Душа ее отправилась прямо на небо, ибо была праведной и чистой. Остались мы одни с Климентом — скорбеть о ней, о ее доброте. Вот в ту пору решился я поискать лучшее будущее для моего мальчика. И пошел... Многое слышал я о Брегале и ее стратиге, все хорошие слова, — и не ошибся. Правильный путь указал мне бог...»
Не много людей прошло такой путь, как отец. Такой путь был под стать поэту или суровому мужчине, который не думает о других, а только о своем чувстве. Отец не был ни поэтом, ни суровым человеком. Или, может быть, был и тем в другим. Его душа была привязана
Вечером, перед сном, Климент брал книгу рода и при этом словно ощущал теплую ладонь отца, прибавляющую ему силы идти вперед. От него, от отца, было упорство — не останавливаться, побеждать соблазны и искушения. Разве не может он, как остальные послушники, волочиться за монашенками? Но зачем? Конечно, он молод и даже красив, многие это говорят, среди них и женщины,. — но Климент из того теста, что и отец, он настроен на сильное чувство, которое, наверное, когда-нибудь придет к нему. Он не плюнет тогда три раза за пазуху, чтобы понять, что идет навстречу в образе красавицы — добро или ало. Он узнает ее с первого взгляда, так как верит, что она есть. Климент видит ее, достаточно ему зажмурить глаза. Вчера он ее встретил во время шествия с иконой, и в сердце будто что-то оборвалось. Она шла, распустив волосы, лицо ее было невинно, руки словно два белых голубя, и походка как у царского павлина. Он не знал ее и боялся спросить, боялся насмешек, но все равно не выдержал, спросил.
— Это ты о ком, о той в золотых туфлях?
— О той, Савва.
— Ирина, сноха Варды, что отреклась от учителя. Однако он молодцом... Спроси Марина, пусть расскажет тебе, что слышали люди из кухни. Вчера она пошла к Константину, и он прогнал се, — болтал Савва, возясь у маленьком наковальни с какой-то оправой. — Потом ее муж такое ей устроил! Забудь о ней.
От этих слов у Климента потемнело в глазах, перо сломалось, оставив на белой коже пергамента длинную черную каплю, капля стала расти, заполнила мастерскую, закрыв черно и пеленой все, что было перед его глазами. Он ожидал чего угодно, только не этого. Клименту было известно, что она из знати, что он может быть с ней только в мечтах, но теперь даже мечте суждено было погибнуть... Значит, он полюбил зло. Ирину, ту, о которой ему рассказывал Мефодий после возвращения из Константинополя. Тогда послушник запомнил только, что Константин вернулся победителем из страны халифов и что молва связывала его имя с именем какой-то знатной красавицы. И вот теперь она разбила его сердце, женщина с красивым лицом, изогнутыми бровями и слегка приподнятой, словно у наивного ребенка, верхней губой. Разве такая женщина может быть плохой?.. Слишком рано мастерская на чердаке опустила свое веко и отрезала ясный солнечный свет, чтобы оставить молодого послушника наедине с собой, в конце пути предков из Старого и Нового Онгола. Он потерял надежду и приобрел боль, которая вряд ли когда-нибудь покинет его...
12
Монастырский праздник закончился длинными молитвами и пением у Стены Плача. Хоругвь в руках оборванного монастырского служки покачивалась перед Феоктистом, как победное знамя. От блеска праздника ничего не осталось, болтливая толпа лениво брела через двор. Кто прозрел, кто стал ходить, кто утвердился в своей надежде На следующий год святой небось и о других подумает. Феоктист верил и не верил в исцеления, но, поскольку был ревностным христианином, не посмел спросить о них упитанного краснощекого игумена. Телохранители Иоанна и Ирины тоже тащились в толпе, но ни Ирины, ни Иоанна логофет не видел нигде, сколько ни старался. Он потерял их из виду на середине дороги, где-то около старого кипариса. Не заметил он также ни Константина, ни его брата, которого он ненавидел. Отношения с Мефодием явно вышли за рамки приличия, и если они все еще здоровались, то делали это, снисходительно улыбаясь. Почему? Феоктист не мог этого объяснить. Он считал, что всегда был ласковым к сыновьям Льва — друга молодости — и помогал им. Пришла пора им отвечать добром на его старания, не то они останутся в долгу.
Феоктист толкнул камешек концом посоха из слоновой кости и тяжелой поступью вошел под сводчатые ворота монастыря. Толпа заполнила каменное брюхо двора. Калеки и нищие толкались около большого котла, протягивая оббитые глиняные миски и сосуды из тыквы. Гомон этого голодного стада остановил логофета, ему захотелось посмотреть на пестрое разнообразие лиц и одежд. Слепых можно было узнать по поводырям — детям, либо оставшимся без родителей, либо предоставленным самим себе. Слепые, в отличие от хромых и других калек, молчали. Неуклюжие костыли загородили узкий проход к котлу. Один калека сторожил проход, высоко подняв дубинку из суковатого бука, в любую минуту готовый обрушить ее на головы собратьев. Феоктист посмотрел в заросшее волосами лицо калеки, и холодные голубые глаза потушили любопытство логофета. Эти глаза явно не сулили ему ничего хорошего. Феоктист инстинктивно оглянулся на свою стражу, а потом медленно пошел к игумену. Все знатные были приглашены в гости к его святейшеству. Любопытно, чем он их угостит? По своей привычке Феоктист не спешил — не хотел приходить первым — и, чтобы потянуть время, остановился у кухни. Можно было подняться в комнату и вымыть руки. Эта мысль показалась логофету правильной, и он поднялся на второй этаж. Проходя мимо комнаты Ирины, замедлил шаг, но за закрытой дверью ничего не было слышно. Вчера вечером, выясняя положение, они просидели довольно долго; теперь отдыхает, наверное, подумал логофет. Начав с воспоминаний о ее ребяческих проказах, с разговоров о родственниках и знакомых, они незаметно перешли к нынешним тревогам, и логофет заговорил слишком уж откровенно. Не упоминая о заговоре, он все же намекнул, что возвращение Ирины в круг семьи должно увенчаться добрым для всей страны делом — убийством Варды. Феоктист вряд ли решился бы на такой шаг, если бы она сама не стала жаловаться на грубость и ревность кесаря. Ревность была ее выдумкой, она хотела скрыть правду о равнодушии к ней Варды, раздражающем ее все больше и больше.