Кирилл и Мефодий
Шрифт:
9
Климент старательно осваивал новую азбуку. Красивые знаки ложились на пергамент, по-своему воссоздавая мир. Слово божье пока еще ничего ему не говорило. Этот узор знаков, способный передать все оттенки родного языка, наполнял молодого послушника благоговением к их создателю. Когда он еще жил с отцом в пещере над Брегалой, он удивлялся работоспособности и упорному труду отца. Сидя среди выбеленных кроличьих шкур, деревянных обложек новых евангелий и тропарей, маленький Климент усвоил приемы собирания страниц в книги, исписанные отцовской рукой любовно и тщательно, сам клал лист в деревянные тиски, сам резал, чтоб потом сшить и привести в порядок — как слова в них. В нем появилась страсть к книге. Рождение книги было для него праздником. Он подолгу носил ее с собой, рассматривал, старательно поправлял концы страниц, прибивал к окладам золотые, серебряные или бронзовые застежки, чтобы книга не коробилась, вечером клал у изголовья, чтоб была рядом и благоухала запахом кожи и красителей. Мастерская в монастыре стала благодатным полем для реализации его способностей и желаний. Молодые
Климент засучил рукава — и через несколько дней все сверкало. Потолок был красиво расписан, стены тоже. Те, кто создавал книги раньше, до его прихода, работали старательно и со вкусом: в одном углу Климент обнаружил резак, весь в паутине, на высокой полке — массу горшков с высохшими красителями и затвердевшим клеем. Хорошо, что помещение находилось под самой крышей, было сухим и светлым. Создатели книг умудрились отодвинуть одну из каменных потолочных плит — чтоб небо и солнце входили в мастерскую. Вероятно, мастер был человеком изобретательным: плита сдвигалась без особых усилий — система блоков и колес приводила в движение два рычага, те поднимали здоровенную дубовую раму, на котором лежала плита, и крыша точно рот разевала. Оттуда входило солнце и заполняло помещение светом до самого заката. Летом в мастерской было довольно душно, особенно после обеда, когда каменная крыша накалялась, но это не пугало молодого послушника — достаточно было сбросить рясу и остаться в белой льняной рубахе. На чердаке он обнаружил множество икон, и среди них прекрасные, совершенные; некоторые были не закончены. Наверное, готовые прятали и начатые бросали во время преследования иконопочитателей. Климент выбрал самые красивые и подарил философу. Скромная келья Константина вдруг стала богатейшей кладовой красоты и святых ликов. Часто, беседуя в окружении этих бесценных творений рук человеческих, они чувствовали себя близкими великим мастерам, оставившим свой труд на земле. От отца Климент унаследовал и дар художника. Там, в пещере над Брегалой, он был всего лишь помощником и даже не пытался создавать свои произведения на гладких липовых досках. Он готовил полимент, краски на корней и трав, разводил их на яичном желтке с квасом. Одежда его впитала запах льняного масла, но кисть не слушалась настолько, чтобы вселить в него уверенность, необходимую для создания собственной иконы. Только в монастыре, глядя на неоконченные сцены из Священного писания, он загорелся желанием рисовать. К своему удивлению, послушник обнаружил, что увиденное к услышанное от отца не пропало бесследно, а живет в нем. Когда он окончил свою первую икону и она оказалась ничем не хуже иконы старого, неизвестного мастера, его радости не было конца. Первым зрителем был Савва. Он не стал убеждать Климента в красоте произведения, а, пристально рассмотрев икону, повернул ее к стене.
— Устал я беседовать с твоим святым Димитрием...
— О чем же вы говорили?
— Он сказал, что так и остался бы слепым во мраке этого чердака... У тебя, Климент, рука, которая зрение дарить может, а это не каждому под силу. Это хорошо!
С этого дня Климент выпросил у игумена Савву, работавшего в огороде, для мастерской Священного писания, как, подтрунивая, называла ее монастырская братия. Сначала игумен протестовал, но, когда речь зашла о том, что мастерская может приносить доход, сразу согласился. Савва взялся за изготовление окладов. Деревянные обложки увлекли его: он оглаживал их куском стекла, рисовал кармином, позднее стал переплетать в кожу, а когда мастерская разбогатела и прославилась в близких городах и других монастырях, стал делать оклад из серебра. Савва, прошедший через жестокие мытарства, работал у многих господ и знал много ремесел: ткаческое, столярное, зодческое... Он был прекрасным кузнецом, в его руках железо становилось мягким как воск, и из него можно было выделывать изящные вещи.
Слава мастерской Священного писания разносилась все дальше, порождая все новые и новые разговоры. Однажды Климента, спускающегося в трапезную ужинать, задержал один из самых молчаливых, незаметных послушников. Климент остановился и не поверил своим глазам: у парня в руках был деревянный крест с множеством искусно вырезанных миниатюр на сюжеты из Священного писания. Климент взял крест и, подняв удивленно брови, спросил:
— Сколько? — думая, что послушник хочет продать произведение.
— Не продаю, — ответил тот.
— В чем же дело?
— Возьмите меня в мастерскую...
— Если тебя отпустят из...
— Из кухни.
— Хорошо, я попытаюсь.
Оказалось, парень готовит превкусный кебаб, и игумен не разрешил освободить его. Чревоугодие одолело искусство. Послушника звали Марин, он был сыном одного из славянских князей Пелопоннеса, погибшего в восстании 847 года, того страшного года, когда полки Феоктиста Вриенния опустошили земли на юге старой Эллады. Вот тогда маленький Марин покинул родные края в поисках защиты у монахов. Сначала он был в монастыре батраком, но быстро попал в поле зрения игумена из-за своего поварского умения, и тот сразу перевел его в первые помощники отца Онуфрия. Молодой послушник целыми днями жарился, как нехристь, у большого котла, заготавливал дрова, мыл котел, что было настоящим мучением. Сначала надо подождать, пока котел остынет, потом влезть в него со щеткой из колючей свиной щетины и тереть до блеска. И так каждый вечер. Еле живой от усталости, послушник валился в постель. После заступничества Климента и Мефодия игумен велел освободить Марина от мытья котла. Это давало Марину немалые преимущества. Парень смог заглядывать в мастерскую, и там, в мире красок, звона
— Я хотел бы посмотреть новое, — говорил он и смотрел на каждого.
Климент начинал с икон, хотя прекрасно знал, что книги больше всего обрадуют его учителя и наставника. Мефодий с любопытством рассматривал каждую новую вещь и не спешил давать оценки. Он давно постиг хитрость троих учеников. Самое интересное они всегда оставляли на конец. В этот раз Мефодий слышал, что Климент обещал показать Константину что-то особенное, поэтому его любопытство возросло. Ученики встретили его как всегда — застыв в полупоклоне у стены. Они никак не могли привыкнуть к его дружескому отношению: они знали его прошлое, его строгость и не переходили незримую границу почтительности. Он спустился с высот искать земное, они поднимались с земли в высоту. Но теперь, при всей разнице в возрасте, путь к высоте у них был общий. Они преклонялись перед его решительным отказом от высокого положения и желанием остаться человеком. И они понимали, что в его главах под нахмуренными бровями таится свет большой любви, которая всегда согревает их.
— Ну, что вы там придумали интересного?
Стало ясно, что не надо занимать его пустяками, поэтому Климент открыл резной шкаф. В руках сверкнула книга в красивом окладе. Он подошел к Мефодию и, слегка поклонившись, положил ее на его протянутую ладонь. Мефодий взял книгу, осмотрел. Совершенная работа вызвала его удивление. Весь оклад был на серебра, в центре — сцена из Священного писания, вырезанная на куске самшитового дерева и изображающая двух христиан, которые преподносят книгу человеку в длинной христианской рубахе, стоящему на коленях. Мефодий повернул книгу к свету и, к своему великому удивлению, узнал в христианах себя и Константина. Это его смутило и обрадовало; не желая показывать смущение, он отстегнул застежки, и книга сама полуоткрылась — она еще не отлежалась. Раскрыв книгу, он пробежал глазами по строкам, и изумление его возросло; Псалтирь была переведена на славянский язык и написана новой азбукой. Мефодий развел руки, словно хотел обнять послушников, и в глазах его заблестели еле заметные слезы.
— Молодцы вы мои... Как вы меня обрадовали! Дай бог вам доброго здоровья!..
Он подошел к ним, собрал их, словно сноп, в крепком объятии и долго не отпускал, стыдясь собственных слез...
10
Иоанн сидел на табуретке в келье Константина и все не мог прийти в себя. Тайная боль, накопившаяся за годы его одинокого существования, наконец прорвалась, переполнив истерзанное сердце и вызвав слезы горести и жалости к себе. Он услышал от жены, как плохо она о нем думает, и ему было очень трудно успокоиться. Иоанн давно вычеркнул ее из своей жизни, давно уже думал о ней как о чужой, не питая никакой надежды на счастье. Однако ее издевательство потрясло его, заставило обдумать свою жизнь, прошедшую под одной крышей с ненавистным отцом и презренной женой. Иоанн жил бы и дальше так же безропотно, если бы не встреча Ирины с Константином. Впервые он возненавидел жену всей душой, впервые увидел ее униженной, и это придало ему горестные силы оплевать ее, как последнюю блудницу. Но тогда все это было только началом его боли, теперь она жгла его изнутри, как уголь жжет живое мясо. Он стоял перед человеком, от которого ему нечего было скрывать, недостойная жена так разрисовала его, что даже философа возмутила ее ругань. Разве можно было простить ее после такого цинизма? Константин отверг Ирину, Иоанн чувствовал себя обязанным и благодарным философу, доброта которого стала его защитой. Содрогаясь от рыданий, он, как беспомощный ребенок, все спрашивал и спрашивал, он задавал вопросы тому, сидящему где-то в облаках и безучастно наблюдающему терзания людей. Согнувшись на табуретке, Иоанн давился этими вопросами:
— И ты спокойно смотришь со своей высоты? И тебя не трогают мои терзания? Ты, кто дал образ и подобие последней твари на земле, чтобы она была как остальные, ты только меня создал отвратительным и никому не нужным! Если я и тебе не нужен, зачем караешь меня самой жестокой карой — насмешкой людей? Зачем ты дал мне только обид у? В чем мой грех?.. Разве я ударил ножом сына господня или обливал грязью твоих святых? Растопчи меня и возьми к себе, господи...
Иоанн уронил голову на руки, худые плечи его сотрясались от сдавленных рыданий. Отчаяние переполняло его уродливое тело, и в келье стало душно и тесно от исповеди человека, жизнь которого была сплошной мукой. Константин подошел к нему, положил руку на острые плечи.
— Иоанн, друг, подними голову, и ты поймешь, что каждый человек — источник мук и сомнений и путь его устлан горестями. И нигде нет брода для муки человеческой и вечной печали. Мы таскаем их с собой, как черепаха панцирь. Никогда мы от них не избавимся, тщетны наши усилия. Не думай, что виноват лишь всевышний — сегодня каждый несет свою долю вины за боль в чужом сердце. Счастье — птица невидимая, ростки добра с трудом пробиваются к свету, нет для них благодатной почвы, так как не ценим мы друг друга. Жестоких людей много, словно песчинок в реке жизни, и они не скоро пройдут, а поток слез столь велик, что, если он пересохнет и не будет уносить песок, земля станет пустыней, задыхающейся под песком, мертвой от соли слез человеческих. Не плачь, друг, не плачь...