Китай, Россия и Всечеловек
Шрифт:
В. В. Зеньковский вспоминает слова Достоевского «ничем не искоренить в сердце народа жажду правды» и добавляет: «Вся тайна… влияния Достоевского заключается в той правде, которая глядит на нас со всех страниц его произведений и которая придает им неотразимую силу». Естественно, «правда» была высшей ценностью и для Николая Бердяева, которую он связывал с человеческим достоинством: «Есть высшая правда в том, что человек есть существо самоуправляющееся. Отблеск этой истины есть в демократии, в этом положительная, вечная сторона демократии, фактически всегда искаженная». [250] А говоря словами Николая Рериха: «Истина не познается расчетами, лишь язык сердца знает, где живет великая Правда, которая, несмотря ни на что, ведет человечество к восхождению». Разве что с японским словом
Нарушить традицию истинный японец не считал возможным. Почитая Искренность выше жизни, отвергали всякий обман как высшую провинность перед Небом.
(Познакомившись с европейцами, были шокированы их привычкой не выполнять того, что обещают.)
Для японцев, как и для русских, Истина неотъемлема от Красоты. Но японцы исповедовали с древних времен: Истина и есть Красота, Красота и есть Истина. Отступая от Истины, лишаешься чувства прекрасного. Красота предопределена во спасение. Красота вездесуща, как о том сказано у Достоевского: «Всякая-то травка, всякая-то букашка, муравей, пчела золотая, все-то до изумления знают свой путь, не имея ума, тайну Божию свидетельствуют, беспрерывно совершают ее сами». Японцу близки слова старца Зосимы и чувство князя Мышкина: «Я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его?» (Родственное чувство к деревьям, разговаривая с ними как с друзьями, испытывает современный писатель Сэридзава Кодзиро, судя по только что вышедшей у нас его «Божественной серии».)
У русских не было традиции благоговейного отношения к Природе, но была с ней сердечная связь. (Другое дело, что в наши смутные времена она менее заметна, как и сама Святая Русь; но очистятся души, и все восстановится.) Правда для русского гения потому безупречна, что пробуждает чувство красоты: «верность прекрасному» рождает Добро, скажет Гоголь. Мир изначально прекрасен, нужно лишь довериться ему. В сердце Достоевского вера в абсолютное Добро, которым наделено каждое существо: «Существование в каждом человеке возможности совершенного добра, а следовательно, и совершенного счастья было любимой мыслью Достоевского», – заключает Лосский, ссылаясь на «Дневник писателя»: «Беда ваша в том, что вы сами не знаете, как вы прекрасны! Знаете ли, что даже каждый из вас, если б только захотел, то сейчас бы мог осчастливить всех… И эта мощь есть в каждом из вас, но до того глубоко запрятанная, что давно уже стала казаться невероятною». (А буддист скажет: спасая себя, спасаешь всех; каждый человек Будда – Просветленный, только не каждый понимает это.) «Красота спасет мир». (Это подтверждает английский физик Поль Дирак: «Физический закон должен быть математически изящен». Если формула красива, то верна.) «Красота спасет мир», когда человек увидит ее прежде, чем себя. «Дух Святый, – запишет Достоевский в заметках к «Бесам», – есть непосредственное понимание красоты, пророческое сознавание гармонии, а стало быть, неуклонное стремление к ней». [251]
Чувство прекрасного отличало японскую литературу во все времена. Красота в Японии меняла свой облик в разные эпохи, но назначение оставалось тем же: являть вечную Истину. Спонтанное, самоестественное чувство прекрасного обусловило стиль их мышления.
И потому близка японскому сердцу русская литература, пророчество Достоевского о спасении мира Красотой – чистой, непорочной, которая очищает душу. Не потому ли повторяет Зеньковский: «Дух Святой есть непосредственное понимание красоты, пророческое сознавание гармонии, а стало быть, неуклонное стремление к ней».1
Но в этом разница! Для японцев Красота не запредельна, весь видимый мир преисполнен ею, вся реальность. Нужно лишь почувствовать затаенную во всем Красоту. «Коно мама» – все, «как есть», красиво. Для русских же явленная красота может быть исчадием ада, красотой демонической, как о том у того же Достоевского: «Красота – это страшная и ужасная вещь. Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут… Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут диавол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей». Но такова красота в глазах Мити Карамазова.
Были в России времена, когда переставали верить в небесную Красоту, исчезал дух нестяжательства, наступало смутное время.2 Происходил разрыв между миром духа и безразличной материей, дистанция принимала порой такие размеры, что души проникались тьмою. Начинались бунты, революции, уничтожающие прошлое – духовную Основу нации. Земля теряла опору, отрываясь от Неба, и наступал хаос. В России – «во имя справедливости» – уничтожили цвет нации, который выращивается веками, и все перевернулось с ног на голову. Ничего святого, значит, все дозволено. Властвует стихия, не та божественно-природная, которую воспевали поэты, а стихия в умах.
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
(Федор Тютчев, 1836)
Свободу и любовь утратили люди:
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
(«Наш век», 1851)
Лишь на Богом данный язык уповает поэт:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
…Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье, —
Ты – лучших, будущих времен
Глагол, и жизнь, и просвещенье!
О, в этом испытанье строгом,
В последней, в роковой борьбе,
Не измени же ты себе
И оправдайся перед Богом…
(Тютчев, 1854)
Поистине, язык – душа нации: исчезает язык – исчезает душа. Народ теряет свое лицо. Теряет свой Путь, по бездорожью устремляется в бездну, к погибели. Но если звучит в русской душе музыка языка, то никакие искусы не могут ее заглушить. Была бы жива душа! Не в этом ли мощь и надежда России – в ее дивном языке, явленном литературой Золотого и Серебряного века? Однако опасность его разрушения не только не миновала, но в наше беспутное время достигла предела, критической точки: живой язык заглушают мертвые звуки, от которых душу коробит.
О растлении духа предупреждали радетели России, которая в слепом подражании Западу теряет себя. Когда еще старший из славянофилов К. С. Аксаков предостерегал: «На Западе душа убывает, заменяясь усовершенствованием государственных форм, полицейским благоустройством; совесть заменяется законом, внутренние побуждения – регламентом, даже благотворительность превращается в механическое дело: на Западе вся забота о государственных формах». «Запад потому и развил законность, – продолжает Аксаков, – что чувствовал в себе недостаток правды». [252] Век спустя ему вторил Николай Бердяев: «Мое очень раннее убеждение в том, что в основе цивилизации лежит неправда, что в истории есть первородный грех, что все окружающее общество построено на лжи и несправедливости, связано с Л. Толстым». [253] Речь идет об отсутствии святой правды, которая вдохновляла умы России, хотя и казалась недосягаемой.
Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Все зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них.
(Тютчев, 1829)
В XX веке вектор движения изменил направление: от вертикали к горизонтали, вопреки изначальному Пути. Появилось ощущение неправды происходящего, утраты духовности – подмены целого частью, качества количеством, внутреннего внешним, вечного временным. Философы заговорили об исчезновении самого человека. «Дробные и частичные элементы человека предъявляют права не только на автономию, но и на верховное знание в жизни», – сокрушался Бердяев, изгнанный из России. Но он же верил, что личность и последнего из людей несет в себе образ высшего бытия и не может быть средством, имеет в себе экзистенциальный центр, являя микрокосм в потенциальном виде. Русская мысль, несмотря на выпавшие на долю России испытания, тянулась к Правде, которая не подвержена воздействию времени.