Ключи от Стамбула
Шрифт:
Глава XVI
После смерти своего царственного брата Абдул-Азис в торжественном атти-шерифе обещал народу продолжение реформ, начатых его предшественником. Он освободил из тюрем политических преступников, ещё вчера грозивших перерезать всех «собак», обгадивших святой престол Османов, вдвое увеличил тиражи газет, печатавших статьи о благотворности его нововведений, и стал приветствовать развитие наук. Стремясь придать Стамбулу европейский лоск, воспринимаемый им как дамские перчатки, зонтики и туфли на высоком каблуке, он высочайше позволил книжным магазинам торговать французскими романами, в которых женщины, изведавшие силу вожделения, сжигаемые похотью во всякую минуту своей жизни, сводили пламенных любовников с ума, ввергали юношей и дряхлых старцев в грех, в убийственную круговерть супружеских измен, бесстыдных и разнузданных соитий, в бессмыслицу телесных содроганий, светской лжи и гнусных преступлений, чем несомненно оскорбляли чувства правоверных мусульман, приученных к тому, что женщина служит мужчине, а никак не мужчина – её прихотям, и это так же верно, как и то, что молитва езан читается на восходе,
Желая соответствовать образу просвещённого монарха, истинного европейца, Абдул-Азис обещал распустить свой гарем, но всенародные обещания для того и даются, чтобы их выполнения ждали, а вовсе не ради их скорейшего осуществления.
Немногочисленные реформы, проводимые им с помощью великого везира Аали-паши, обусловливались прежде всего нехваткой денег и никак не затрагивали интересов простых граждан. Народ платил двойные подати, нёс всевозможные повинности, а чиновники взятками и поборами многократно увеличивали положенное им от казны содержание. Губернаторы грабили налево и направо, опустошая кошельки несчастных обывателей и закрома империи. Провинция голодала, в столице шёл разгул. Набрав денег под проценты, поскольку в казне было пусто, Абдул-Азис воскликнул «Отныне я стал царствовать!» и тут же пустился в такие траты, в такой дикий разгул, что его царским пирам и попойкам счёт уже никто не вёл, только кредиторы довольно потирали руки в предвкушении гигантских барышей. Закрутилась вакханалия безумств и мусульманской деспотии: падишах был большой охотник до увеселений. Он завёл себе огромный женский хор, назвав его «дамской капеллой», уродцев, карликов, шутов. С детства увлекаясь петушиными боями, награждал победителей учреждёнными для этой цели орденами. Делами государства он почти не занимался. Страной правили любимчики, которые сменялись им без всяких объяснений. Турки угрюмо шутили: «Нами правит не султан, а его гарем». А гарем это две непримиримых, вечно враждующих между собой партии: партии белых евнухов и партии чёрных. Гарем это ложь, безделье, скука, пресыщенность и жажда удовольствий, скаредность и мотовство, зависть и обыденная мстительность, интриги, ссоры, повторение того, что было сто, и триста лет назад, вплоть до потопа и конца света. А конец мира он ведь близок, об этом вам любой молла в мечети скажет, любой старик в кофейне подтвердит.
Все потекут на Страшный суд. Но турецкая знать, со временем забывшая о том, что «всё полетит вверх тормашками», азартно возводила новые дворцы, беря пример со своего владыки, и паши, осыпанные золотом английских и французских банков, возвращать которое они не собирались, пополняли, глядя на него, свои огромные гаремы. Их сыновья рвались в Париж, в столицу шумного разврата, где прожигали свою жизнь в неимоверно-бурных развлечениях. Куртизанки во Франции были всегда, но моду на них среди французской знати и высшего сословия Европы ввёл король Луи Наполеон III, сравнивший женщину с послеобеденной сигарой. «Дамы с камелиями» особенно не обижались, разве что ещё наглее играли на чувствах обласканных ими безумцев, из числа аристократов и дельцов, распоряжаясь их деньгами и фамильным достоянием. Занятые у Европы капиталы не давали османам покоя. Да и о каком покое могла идти речь, если после Крымской войны, до начала которой у Порты не было государственного долга, Турция попала в число великих стран и получила право представительства на европейских конгрессах. Новое положение открыло ей широкий кредит на биржах союзников по войне с Россией – в Лондоне, Париже, Риме. Война выгребла из турецкой казны всё до последней копеечки. Тогда правительство султана впервые воспользовалось иностранным капиталом. Первый государственный заём был сделан в Англии. Тамошние толстосумы, сойдясь нос к носу в главной синагоге, а затем в роскошном лондонском особняке барона Ротшильда, ссудили Порте тридцать миллионов фунтов стерлингов; затем ассигновали более значительные займы – один за другим. Часть «излишек», скрепя сердце, падишах пустил на армию и флот. Положение великой державы обязывало. А в остальном он был обычным восточным монархом, любителем забав и женских прелестей, царствовавший от души и не замечавший, как пьянство превращало его в ипохондрика.
Глава XVII
Кроме дипломатических споров о румынских княжествах, в которых Игнатьев принимал самое горячее участие, на повестке дня снова встал Болгарский церковный вопрос. Несмотря на то, что приёмным днём российского посла считался четверг, греческие иерархи ездили к Игнатьеву, можно сказать, ежедневно. Сплетничали, кляузничали, поливали грязью болгарский народ и его церковь, подчинённую Константинопольскому патриарху Григорию VI. Надоели они ему хуже горькой редьки. Благо бы пастыри церковные и депутаты болгарские ходили к нему одному, но они ходили в другие посольства, выметали сор из избы, перебивали дорогу друг другу и откровенно являли срам и позор Православия перед иноверцами и мусульманами. Николай Павлович не один раз бывал в греческой церкви на службе, и ему показалось, что внутренний порядок церковный, даже догматы, отдают магометанством. Особенно их песнопение.
Быстро освоившись при константинопольском дворе, он всем сердцем принял нужды и чаяния болгарского народа. Уж ему-то хорошо было известно, как турки опасались возрождения Болгарского царства, с которым впоследствии они вынуждены будут считаться. Оттоманская Порта боялась самого имени «Болгария» и упорно не желала давать этой области политического суверенитета, не говоря уже о границах. К тому же османская власть опасалась, что независимая болгарская церковь станет серьёзным орудием в руках России. Этим и объясняется покровительство, которое Турция совместно с Францией и Австрией оказывала малочисленной группе болгар, стоявших за папскую унию. Все они: и греки, и турки, и сочувствующие католики европейских государств надеялись, что, как только болгары перейдут в лоно униатской церкви с её латинским богослужением, сочувствие к ним со стороны православной России постепенно сойдёт на нет и навсегда заглохнет. Да и влиянию самой России на Востоке, с отпадением огромной части здешних христиан от Православия, будет нанесён чувствительный удар. Но тут болгары проявили истинную сущность жизнестойкого народа, не изменив священной вере отцов. Разгоревшаяся борьба с унией, с греко-латинской, фанариотской, чуждо-тиранической церковной иерархией начала приобретать общенародный характер. А из Фанара, греческого предместья Стамбула, привычно являлись «местечковые пастыри», «духовные наставники болгар» и покупали свои епископские места у Порты, высокопоставленные чиновники которой, лишённые совести, прекрасно понимали свою выгоду: как материальную, так и политическую. От «новоиспечённого епископа» не требовалось ни образования, ни благочестия. Епископом становился тот, кто принадлежал к фанариотской общине и кто готов был раскошелиться. Купив епископское место, фанариот открыто продавал приходы своей болгарской епархии любому проходимцу. При этом какой-нибудь богатый грек, разжившийся звонкой монетой и пожелавший стать попом, мог купить десять, двадцать, тридцать – сколько душенька захочет! – церковных приходов и тотчас начать перепродавать их по своей, во много раз завышенной цене. Спекуляция на вере и народных чувствах приобрела чудовищные формы. Жадная, корыстолюбивая инородческая церковная братия наживалась за счёт совершенно бесправных болгар. Держать их в чёрном теле и нищете – вот в чём заключалась нехитрая мудрость «местечковых» пастырей.
Не находя сочувствия в своих иерархиях, болгарский народ начал по-своему сопротивляться чужой церкви: дети оставались некрещёными, свадьбы справлялись без священников, умершие погребались без напутствия.
Лучше ком земли на крышку гроба из рук сородича, чем слова о благодати из уст нечестивца.
Народ выходил из повиновения.
Стараясь потушить вспыхнувшее пламя недовольства, всевозможные церкви и партии стали предлагать свои проекты примирения. Болгары их не принимали. Камнем преткновения оставался вопрос о разделении епархий: болгарской и греческой. Ни искренние старания патриарха Софрония, ни миролюбиво настроенная партия «умеренных» болгар, ни деятельное вмешательство Игнатьева, желаемых результатов не дали. Оставалось крайнее средство, давно уже предвиденное Николаем Павловичем: решительное вмешательство Порты и рассечение ею этого узла противоречий. Но великий везир Аали-паша сразу становился глухим и немым, как только речь заходила о самостоятельности болгарской церкви.
Глава XVIII
Вечером российское посольство устраивало раут в честь христианской знати, ожидая приезда не менее трёхсот гостей.
Изобилие еды и горячительных напитков, начищенный воском паркет, ослепительно сияющая люстра, отражающаяся в нём, галантные швейцары, прислуга, блистательно составленный оркестр, привезённый специально из Одессы, парадные лодки с гребцами и посольский паровой катер-стационер – всё это было в полном распоряжении и пользовании дорогих гостей извечно хлебосольной и неизбывно радушной русской дипломатической миссии.
Ни посол, ни его помощники, своих мест в застолье не имели. По старинному русскому обычаю, они гостеприимно обходили приглашённых, раскланивались, улыбались, справлялись о здоровье. Рассыпали комплименты, рассказывали анекдоты, шушукались (не без того), стоя в сторонке с нужными людьми, сердечно пожимали руки. Выслушивали сплетни, припадали к дамским ручкам, безобидно флиртовали, дабы соблюсти благопристойность и не навлечь на себя чью-либо злобу. Следили за новыми лицами, знакомились, приносили уверения в своём глубоком уважении, обещали помогать и делать всё возможное для укрепления взаимной дружбы. Восхищались чужими заслугами, сочувствовали бедственному положению, с радостью хватаясь за любой предлог, чтобы уклониться от беседы «со слезой», безошибочно определяли тех, чьи сердца пылали честолюбием, а более того – страстью к наживе; вручали им свои визитки, обговаривали встречи (зачастую тайные), с величайшей признательностью принимали благодарность – иногда в виде пустяшного презента, и вновь рассыпались в любезностях, проявляя выучку и ловкость великосветских щёголей.
Ещё с давних дней своего пребывания в Хиве и Бухаре Игнатьев прекрасно усвоил, что на Востоке, будь то Азия или Китай, внешней стороне любого действа и церемониала придаётся неимоверно большое значение, и умел произвести незабываемое впечатление. Тем более, если он вознамерился стать в Турции вторым человеком после падишаха, всесильным российским вельможей. Уже кое-кто из турецких министров именовал его не иначе, как Игнат-пашой, благо, что личные секретари высокопоставленных чиновников набирались из глухонемых, дабы те не имели возможности разглашать их секреты. И это не могло не радовать. Игнатьев оказался вполне подготовленным к тому, чтобы говорить с султаном на любую тему, раскрывая её в узком, сугубо турецком аспекте. В то же время он способен был анализировать происходящие в Турции процессы с той бесподобной прозорливостью, которая проливала свет на будущность как самой Порты, так и подвластных ей в течение пяти столетий арабских, балканских и кавказских народов, вплоть до сопредельных.
– Через сто лет, – говорил он султану, – арабский мир будет в самом центре политических событий.
– Жаль, что мы не доживём до этих лет, – с усмешкой отвечал Абдул-Азис, поражаясь неизъяснимой по своей глубине интуиции русского посла. Он неизменно восторгался тем, что у Игнатьева было в достатке смелости отвечать на острые вопросы, жить и поступать так, как он считал нужным, исходя из чувства долга и любви к ближним. Но больше всего Абдул-Азиса изумляла его способность говорить без тени раздражения, когда, казалось бы, надо кричать, сверкать глазами и скандалить. Игнатьев обладал очень приятным, прямо-таки завораживающего тембра, голосом, которому, возможно, в сочетании с редким умом и потрясающей благожелательностью, он и был обязан своим редким личным обаянием.