Книги в моей жизни: Эссе
Шрифт:
Подозреваю, что в то время я отличался изрядным высокомерием и самонадеянностью — у меня были все повадки интеллектуального сноба. Если даже я не находил ответов, то считал необходимым создать иллюзию, будто они у меня есть. У меня был хорошо подвешенный язык, и я всегда мог плести блестящую словесную паутину. Проникнутые духом скромности, искренние и прямые вопросы Эмиля уязвляли мое самолюбие. В этих его невинных вопросах было нечто лукавое. Мне становилось ясно, что он не только знает гораздо больше, чем делает вид, но в некоторых случаях знает гораздо больше, чем я. Пусть он прочел меньше, чем я, зато он читает с куда большим вниманием и в результате запоминает куда лучше, чем когда-либо удавалось мне. Я привык считать его память удивительной, что, конечно, соответствовало действительности, однако, как я обнаружил позже, это был плод терпения, любви и преданности. Сверх того, он обладал даром, ценить который я научился гораздо позднее, а именно способностью находить в каждом писателе нечто ценное и долговечное. В сравнении с ним
106
Нестыковка (фр.).
И был один автор, которого он горячо рекомендовал мне, — должно быть, с тех пор прошло добрых двадцать лет. Я ничего не знал ни об этом писателе, ни о написанной им книге, поэтому просто принял информацию к сведению и забыл о ней. По некоторым причинам в то время, когда Эмиль упомянул об этом, я считал, что речь идет о «сентиментальном» повествовании. «История моего сердца» — так называлась эта маленькая книжечка, а автором был англичанин. Ричард Джеффрис — не больше и не меньше. Пустой звук для меня. Книжку стоит как-нибудь прочесть — если больше нечем будет заняться.
Странная вещь (я, правда, уже говорил об этом): даже когда забываешь название и автора рекомендованной книги, остается некая аура от самой рекомендации. Благодаря какому-нибудь словечку или фразе, особой пылкости или рвению смутная память о книге сохраняется в памяти. Нам всегда следует быть бдительными по отношению к этим тлеющим под спудом вибрациям. Не имеет значения и то, что книгу мог рекомендовать дурак или идиот — мы все равно должны остерегаться опасности. Разумеется, мой друг Эмиль не был ни дураком, ни идиотом. Он просто был слишком доверчивым от природы — нежным, пылким и страстным. В разговорах на эту тему он загорался «огнем», который всегда на меня действовал.
Здесь позвольте мне слегка отклониться в сторону, ибо в последнее время я часто думаю о том, что собираюсь рассказать. Это связано с воспоминанием об одном «жирном парне», которого, как мне помнится, звали Луи, а в имени этом заключено нечто такое, что позволяет сразу представить себе человека («Je me nomme Louis Salavin!») [107] . Тот Луи, о котором я вспоминал не далее как вчера, обычно задавал тон в наших спорах о жизни и книгах на пустыре за углом. Он был, как я уже сказал, жирным парнем, и, если бы меня попросили охарактеризовать его одним словом, я выбрал бы определение d'eclass'e [108] (или, скажем, «чужак»). Я имею в виду то, что Луи — как и все его племя — возник неизвестно откуда и неизвестно где обитал: у него не было ни дома, ни родителей, ни родственников, ни традиций, ни обычаев, ни установившихся привычек. Оторванный от всех и живущий сам по себе, он примирился с окружающим лишь благодаря своей великолепной снисходительности. Естественно, он обладал даром оракула. Я вновь и вновь вижу нашего Луи — как он восседает, подобно грифу, на вершине забора, отделяющего пустырь от остального мира. Стоит месяц ноябрь, и полыхает огромный костер. Мы все внесли нашу скромную лепту в пиршество: один притащил щепки, другой сырую картошку, третий морковку, лук, яблоки — словом, все, что удалось стянуть. И вот мы, усевшись у ног Луи, жадно поглощаем свою порцию и разогреваемся перед дискуссией, которая непременно за этим последует. В тот памятный день мы обсуждали «Парижские тайны» [109] . Для нас — ребятишек — это был необычный мир, мир Эжена Сю, который был, говорят, одним из любимых писателей Достоевского. Мы чувствовали себя как дома в этом воображаемом мире романов. Луи слушал нас благодушно и направлял дискуссию при помощи невидимой дирижерской палочки. Время от времени он ронял два-три загадочных слова. Казалось, будто говорит сам Моисей. Никто из нас и не думал усомниться в справедливости его суждений. «Я сказал» — таков был тон его изречений.
107
Меня зовут Луи Салавен! (фр.).
108
Люмпен (фр.).
109
См. заметку об Эжене Сю в конце этой главы (примеч. автора).
Из моей памяти полностью изгладилось то, что именно говорил Луи. Я помню только его властный тон и убежденность. В подобные моменты от Луи к
110
«Философия в будуаре» (примеч. автора).
Разум — вот что интересовало Луи прежде всего. Не «наш» или чей-то еще разум, а Разум как таковой. Луи словно открывал нам сущность разума. Не мысли, а разума. С разумом связана тайна. Каждый может понять мысль — но не разум… Поэтому для Луи не имело никакого значения, что «истина» может касаться тех проблем, с которыми мы столкнулись впервые в нашей юной жизни. Луи старался объяснить нам, что все это в некотором роде игра. Разумеется, чрезвычайно высокая игра. Его реплики и замечания, невзирая на всю их загадочность, были для нас подлинным откровением. Прежде мы не знали, что вопрошающий куда важнее, чем сам вопрос. Кто спрашивает? Откуда взялся этот вопрос? И почему?
«Отгадать или умереть — вот ужасная дилемма, которую сфинкс ставил перед любым человеком, претендующим на фиванский трон. Причина в том, что сейчас тайны науки те же, что тайны жизни; альтернатива в том, чтобы царствовать или служить, быть или не быть. Силы природы сокрушат нас, если мы не воспользуемся ими для завоевания мира. Нет середины между величием короля и пропастью жертвенного состояния, разве что мы пожелаем войти в ряды тех ничтожеств, которые никогда не спрашивают, почему или кто они» [111] .
111
Элифас Леви (Альфонс Луи Констан). История магии. Лондон: Уильям Райдер и сын, 1922 (примеч. автора).
Теперь мне кажется несомненным, что Луи уже в юности сумел отгадать некую поразительную тайну жизни. Над ним витала аура плеромы [112] . Даже находиться в его присутствии означало разделить эту невыразимую полноту бытия. Он никогда не делал вид, будто обладает великими познаниями или мудростью. И он предпочитал наше общество компании ровесников. Знал ли он — а я считаю это вполне возможным! — что они уже были готовы «пропасть», предаться миру? Как бы там ни было, Луи взял на себя роль верховного жреца — совершенно об этом не догадываясь.
112
Полнота, переизбыток (греч.).
Насколько больше получили мы от Луи, чем от своих официальных наставников! Я понимаю это, когда думаю о другом мальчике, моем ровеснике, который всегда старался идти из школы домой вместе со мной и чрезвычайно нравился мне. Его звали Джо Маурер. Я страшно уважал как интеллект его, так и характер. Он и французский мальчик Клод де Лоррен, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, были для меня в то время настоящими образцами для подражания. Однажды я совершил ошибку, познакомив Луи с моим другом Джо Маурером. До этого момента я совершенно не подозревал, какой серьезный изъян есть в самой личности Джо Маурера. Это произошло, когда Луи начал один из своих монологов, а на лице Джо Маурера я безошибочно прочел СОМНЕНИЕ. На моих глазах случилось ужасное: дорогой моему сердцу юный скептик сгорел дотла. Луи взглянул на него с улыбкой бесконечного сострадания, испепелившей маленького Джо Маурера. Он поднес факел к неглубокому, тщеславному интеллекту, который внушал мне такое почтение. Луи обрушился на него всей силой Разума — и от интеллекта, характера, личности моего товарища не осталось ровным счетом ничего (для меня).
Глядя сейчас мысленным взором на Луи, сидящего верхом на заборе, обклеенном огромными яркими афишами — объявлениями о предстоящих событиях («Ребекка с фермы Саннибрук», «Путь на Восток», «Волшебник из страны Оз», цирк Барнума и Бейли{73}, лекции Бартона Холмса, Гудини, Джентльмен Джим Корбет, «Паяцы», Мод Адамс в вечном «Питере Пэне» и т. п.), глядя на Луи, возвышавшегося там и похожего на толстого мага, этого парня, который в свои шестнадцать лет бесконечно превосходил всех нас, был таким далеким и таким близким, таким серьезным и таким беззаботным, столь абсолютно уверенным в себе и при этом столь беспечным в том, что касалось его самого, его судьбы, я спрашиваю себя — что же сталось с Луи? Быть может, он оставил нас, чтобы возглавить какую-нибудь странную тайную секту? Или же именно он написал, сохранив покров анонимности, те сочинения, которые я читал с восторгом и изумлением? Или уже в раннем возрасте отправился в Аравию, Тибет, Абиссинию, чтобы исчезнуть из «мира»? У таких людей, как Луи, никогда не бывает обычного конца.