Князь. Записки стукача
Шрифт:
Я вспыхнул, пробормотал:
– Я сделал это не за деньги.
– Но у нас полагается оплачивать услуги.
– Но я не могу. – Помню, я отодвигал в панике проклятый конверт, а он придвигал.
– Но мне, милостивый государь, некому отдать ваши деньги.
Конверт – это был последний рубеж, тридцать сребреников!
И тогда я сказал жалко, указывая на прислуживавшего нам агента:
– Отдайте ему!
– С удовольствием… Это его жалованье за год. – И он обратился к филеру: – Наш щедрый господин дарит тебе,
– Премного благодарен, ваше благородие, – громыхнул старый филер и сунул объемистый конверт в сюртук.
После чего Кириллов положил передо мной бумагу:
– Извольте расписаться в получении…
И я расписался, как Фауст на договоре с чертом. Теперь я окончательно был в его власти.
На суд я пойти не решился. Газеты читал лихорадочно, но стенографические отчеты были бедны.
Тетушка же на суд поехала! Прибыла назад, полная впечатлений. Мучая меня, рассказывала:
– Гувернер твой держал себя великим наглецом – с усмешкой оглядывал публику. И председателю суда показал чуть ли не кукиш. Заявил, что убийство студента есть факт чисто политического характера. Русского суда не признает и «давно перестал быть слугой вашего деспота»… Его постоянно уводили за оскорбление суда и Государя. Публика негодовала и готова была разорвать его…
Все это она рассказала чуть ли не в восхищении! В заключение отметила:
– Поздно родился. А то быть бы ему Емелькой Пугачевым…
В газетах сообщили, что под аплодисменты зала его приговорили к двадцати годам каторжных работ в рудниках – и к публичной казни. После чего вместо обычного уменьшения срока Государь приговорил к бессрочному заключению в Алексеевском равелине.
Мне стало страшно. Выходит, Кириллов прав – это действительно их страна…
Но публичную казнь посмотреть я поехал. Я понимал, что прощусь с ним навсегда.
Он должен был исчезнуть в каменном мешке, о котором ходили ужасные легенды.
Эшафот, воздвигнутый в центре торговой площади, был оцеплен усиленным каре – полиция и жандармский дивизион… Толпа собралась большая. Я трусливо встал в задних рядах…
Подъехала позорная колесница в сопровождении конного конвоя. Он сидел в черной арестантской одежде со связанными руками. Выглядел очень оживленным. И я понял почему. Мечта осуществилась – он был в центре внимания…
Его свели с позорной колесницы. Забили барабаны, он пронзительно закричал палачу, перекрикивая барабанную дробь:
– Когда тебя повезут на революционную гильотину, я позабочусь, чтоб тебя так же больно связали ремнями… – Он добавил грязное ругательство.
Да, Бакунин не ошибся! Поднявшись на эшафот, привязанный к позорному столбу, гувернер и тут за себя постоял. Закричал:
– Вот здесь же мы поставим нашу гильотину, и тут сложат головы все мерзавцы, которые привезли меня сюда. Ждите! Через два-три года я встречусь здесь с ними! Небось сердечки-то от страха забились! Долой царя! Да здравствует вольный русский народ!
И тут с эшафота он увидел меня… Приветственно махнул рукой, заорал счастливо:
– Вижу тебя, сынок! Отомсти за меня, воспитанник!
Пусть не через два-три года, а через сорок пять лет, но гильотина и вправду заработала. И как заработала! Несчастного распорядителя казни, тогда уже глубокого старика, красногвардейцы выволокли на улицу и забили палками.
По окончании казни, все так же победоносно оглядев толпу, Нечаев важно уселся в карету и крикнул начальственно сидевшему на козлах жандарму:
– Пошел, холоп Государев! – И захохотал.
Карета уехала.
…Стоявший в толпе агент (я научился их различать) после этого уже не отставал от меня. Он понял, к кому обращен был крик.
Я взял карету, но он на пролетке сопроводил меня до дома.
Швейцар распахнул дверь. Перед тем как войти, я обернулся. Филер торопливо записывал – видимо, адрес. Я смело показал ему язык. Я впервые почувствовал преимущество своего постыдного положения.
Помню, как через некоторое время Кириллов сообщил мне:
– Ваш родственник закончил книгу об известном вам деле. Сегодня его сочинение разрешено цензурой. Писатель этого еще не знает. Но вы уже сможете ее прочесть. Я хотел бы услышать ваше мнение…
И он передал мне утвержденную цензурой копию сочинения под названием «Бесы»… Я вновь ощутил… важность своего положения.
Я читал всю ночь… Книга показалась мне примитивным памфлетом. Главный «бес» Верховенский – под такой фамилией Федор Михайлович изобразил Нечаева – был крайне жалок и пошл. Старик Бакунин прав: гувернер страшен, но не пошл и совсем не жалок.
Только теперь, спустя более сорока пяти лет, я понял пророческий ужас этого романа.
Я сказал о своем впечатлении Кириллову.
– Вы сильно преувеличиваете, – ответил тогда он. – Ваш гувернер не дьявол, он мелкий дьяволенок. К тому же глупец. Почитайте, что он написал Государю… «Пусть правительство льстит себя надеждой, что еще далеко до бурных дней. Пусть оно изобретает поверхностные реформы и надеется ими усыпить общественное внимание. Общество уже пробудилось и скоро потребует ответа. Задача всякого честного правительства состоит в наш бурный век в том, чтобы, при неизбежности общественных волнений, по крайней мере предотвратить повторение ужасов, подобных тем, которыми сопровождались кровопролитные восстания Разина и Пугачева. Эти ужасы непременно воспоследуют, если не будет положен конец дикому самоуправству и зверским мерам правительства».