Когда мы состаримся
Шрифт:
— Ну хорошо, — сказала Бальнокхази. — Допустим: господин Аронфи и Дяли, будучи детьми, ябедничали друг на друга. И что же дальше?
— По правде говоря, я только этой ночью узнал, что было дальше. Тогда, в Пожони, я зашёл вечером к Лоранду, у него был Дяли. Всё это выглядело как самая обыкновенная шутка. Оба уступали друг другу честь быть на прощальном танцевальном вечере визави некой почтенной дамы, которая часто показывалась в вашем обществе и при всех своих очевидных достоинствах — добром сердце, могучем сложении и прочем — имела один вполне простительный
— И оба, конечно, уклонялись от такой «чести».
— Естественно. Ни один не желал отдать преимущество другому, и они в конце концов решили прибегнуть к жеребьёвке. На столе лежал листок бумаги, единственный в комнате, так как, опасаясь обыска, Лоранд перед тем всё сжёг. И вот этот сиреневого цвета листок они разорвали пополам, написали на двух лоскутках имена и положили в шляпу, попросив меня вынуть один. Я вынул и прочёл: «Лоранд».
— Вы, кажется, собираетесь рассказать, как развлекался ваш брат на этом танцевальном вечере. Расскажите, Мелани ещё не слышала.
— Не собираюсь о том дне ничего больше говорить. Перескочу на десять лет вперёд, хотя, в нарушение законов построения увлекательной интриги, сразу открою: жребий тянули не просто, чтобы определить, кому танцевать с тётушкой, а по условиям американской дуэли между Лорандом и Дяли в результате их ссоры.
При словах «американская дуэль» лицо Шарвёльди пошло медно-красными пятнами, потом опять побледнело; но Деже ничего не заметил.
— Постойте, милый мой, — перебила Бальнокхази, — разрешите спросить: а разве принято рассказывать о несостоявшихся дуэлях?
— Принято, если дуэль не состоялась из-за трусости одной из сторон.
— Трусости? — повторила госпожа Бальнокхази, бросая искоса колючий взгляд на Лоранда, словно говоря: «Это к тебе относится».
Лоранд, однако, был в эту минуту слишком увлечён. Он рассказывал Мелани, как позавчерашней ночью, едва волшебный лунный свет упал на клавиатуру рояля, оставленного ею открытым, из инструмента полились вдруг дивные звуки. Но это не фея незримо коснулась клавиш, а белая ручная ласка Ципры пробежала по ним, охотясь за ночными бабочками.
— Да, именно трусости, — ответил Деже. — Одна из сторон, принявших условия дуэли, так себя повела, что ни в каком приличном обществе принята быть не может. Дяли взял и на своей бумажке вместо собственного имени тоже написал изменённым почерком: «Лоранд Аронфи».
— Как же вы это докажете? — недоверчиво скривила губки госпожа Бальнокхази.
— А вот как: Дяли велел сжечь бумажки, я же вместо них бросил в камин расписание танцев, которое захватил с собой. А бумажки спрятал — и хранил до сегодняшнего дня, заподозрив, что тут кроется какая-то хитрость покапитальнее танцев.
— Простите, но вы возводите очень тяжёлое обвинение на отсутствующего, который не может защититься. Тем самым любой другой близкий ему человек обязан за него заступиться, даже рискуя быть неделикатным. Есть ли какое-нибудь аутентичное свидетельство,
Поставив под сомнение подлинность сообщаемого ей, Бальнокхази и правда преступила границы деликатности; но тем жесточе была посрамлена. Как-никак она имела дело с адвокатом.
— Тождество несомненно, дорогая родственница, поскольку записки эти — не что иное, как две половинки письмеца, которым добрый гений Лоранда извещал его о предательстве Дяли. На обороте и сейчас можно прочесть собственноручные строки этой многоуважаемой дамы. И дата видна, и водяные знаки.
Госпожа Бальнокхази еле сдерживала свой гнев. Грудь её высоко вздымалась. Этот двадцатитрехлетний мальчишка обращается с ней как с той запиской, о которой ведёт речь.
Деже спокойно достал бумажник, расправил злосчастное послание.
— Хорошо, хорошо, верю вам, — задыхаясь, сказала собеседница, которая со своими восемью завитками на висках стала похожа на Медузу Горгону, чьи змеи обратили жала против неё самой. — Верю тому, что вы сказали. Не собираюсь оспаривать.
И, поднявшись с канапе, отошла к окну.
Встал и Деже, видя, что судоговорение окончено. Но, не в силах противостоять желанию всё-таки излить накипевшее на сердце, обернулся к единственному оставшемуся слушателю, Шарвёльди, который по-прежнему сидел напротив, не отводя взгляда, точно зачарованный, в то время как уязвлённая госпожа Бальнокхази, затаив обиду, отвернулась, а Мелани не переставала болтать о пустяках. Полон страха и ужаса был этот устремлённый на Деже взгляд, словно не могущий оторваться от какого-то жуткого зрелища.
— И вот этот человек предоставляет лучшему своему другу десять лет пробуждаться и засыпать с мыслью о смерти; предоставляет скитаться по чужим домам, чураясь материнской ласки. Ни разу не пришло ему в голову сказать: живи, не мучай себя, забудь эту детскую проказу, я ведь просто пошутил…
Шарвёльди то бледнел, то краснел.
— Сударь! Вот вы — христианин, веруете в бога и всех святых; скажите, есть муки, достаточные, чтобы послужить наказанием за вот так порушенную юность?
Опираясь о стул трепещущей рукой, Шарвёльди попытался подняться в полном убеждении, что настал его последний час.
— Нет таких мук, — сам себе ответил Деже. — До последнего дня таил этот человек свою злобу — и в канун десятилетнего срока ещё и приехал напомнить своей жертве о страшном обете. О сударь, вы, может быть, не знаете, какой злополучный рок тяготеет над нашей семьёй. Вот точно так же умер мой дед, так же покинул нас горячо любимый всеми отец. Добрый, благородный духом, наслаждаясь, казалось бы, семейным благополучием, он вдруг, в злополучную минуту сам, собственной рукой пресёк свою жизнь. Ночью, тайком повезли мы его хоронить. Не отпев, не помолясь, поставили гроб в усыпальницу, где он был уже седьмым, и бабка моя той же ночью в исступлении предала проклятию следующего, кто занял бы восьмое место в этой кровавой жертвенной череде.