Когда приходит Андж
Шрифт:
Легко и быстро летела машина по дымным желтым туннелям, ни один перекресток не задержал ее, шофер что-то мирно наговаривал, дружески глядя на дорогу, улицы становились все шире, пространство между зданиями свободнее, будто бы город равномерно разрушался за спиной: переломилась посередине и медленно поехала Останкинская башня, оплыло, колеблясь, здание Университета, треснул Кремль, как порванная в сердцах трехрублевая купюра, с гулким стуком покатились, подпрыгивая, луковки церквей, полезла из канализационных люков мутная жижа, вечерело, все ярче горели тормозные огни автомобилей, машина влетела в полосу дождя, и влажная улица выгнулась китовой спиной, вдруг снова стало сухо, тепло, пошли плоские поля и перелески, в аэропорту Лешка свободно взял билет, бодро прошел по огромным светлым залам, и лишь на поверке, под
Часть вторая. Соловьи
1
Андрей импровизировал грубые, воинственные пейзажи, их агрессивные линии теснили друг друга, создавая движения даже самых монументальных фигур, поэтому его деревья и здания, его фантастические мосты — дрожали и жили на бумаге, и всегда в его небе летел ветер, сдувая с размашистых начертаний угольную пыль. Андрей рисовал, подгоняя линии звуком, скрипя зубами и щелкая языком, линия, разваливая ровную академическую штриховку, шла с собственным шорохом и свистом, поэтому картины, свои и чужие, были явлением как слуха, так и зрения — взгляд, двигаясь по плоскости полотна, подобно адаптеру, снимал музыку и шумы.
Синий кобальт гудел глухим тоном большой органной трубы, ультрамарин был звонким, как и небо, его породившее, сажа давала гулкое туннельное эхо. Смешиваясь, краски составляли полнозвучные музыкальные пьесы, синтез пространства и времени, сложную зримую музыку.
Он стал художником однажды: она сидела за столиком напротив и, поставив чашку донышком вверх, хмуро ожидала, пока гуща стечет и образует рисунок, затем встрепенулась, вспомнив о яблоке, достала его из сумочки, обдула и обтерла о рукав, злобно куснула, выпустив струю зеленого запаха, как осьминог чернила, капля сока брызнула Андрею на щеку, он снял ее мизинцем и положил на язык, но не почуял вкуса, она посмотрела на часики, шлепнула себя по лбу и быстро выбежала из кофейни, забыв разгадать свою чашку… Андрей бережно взял ее и увидел рыбу и черепаху — символы близкой смерти. Она ни разу не взглянула на него, даже бегло, дабы полюбопытствовать, с кем разделила три минуты своей жизни…
(— Скоро? — спросил один из завсегдатаев кофейни, с рыжей бородой и в больших квадратных очках, зачем-то посмотрев в потолок.
— Через час, серьезно ответил другой, чернобородый, заглянув себе в манжету…)
Некоторое время он двигался по ее следам: малиновая прядинка от длинного шарфа, зацепившаяся за медную ручку двери, антоновский огрызок, медленно ржавевший на решетке водостока, а за углом, чуть выше по Фундуклевской, на тротуаре откусанный ноготь, да сгусток крепкого маслянистого запаха, засевший в низкой каштановой лапе, словно в расческе клочок волос, и дальше ничего — она растворилась в звуках и запахах города, в этом облачном небе, в этом, я бы сказал, холодном осеннем ветре.
Андрей ушел из города и долго гулял по Труханову острову, по пустынным пескам, волоча ноги и обнимая деревья, было душно, вдруг стало темнеть, так стремительно, будто кто-то прикручивал Солнце, незримое за облаками, Андрей огляделся: свет уходил неправдоподобно быстро — в том месте, где должно было быть светило, разлилось по исподу облаков обширное кровавое пятно, Андрей побежал, спотыкаясь и падая, ветки ив хлестали лицо, в считанные секунды стало совсем темно, сердце больно колотилось от ужаса, он выбежал на пляж и увидел город в ночных огнях, а по висячему мосту, с зажженными фарами, как ни в чем ни бывало, ползли автомобили. Андрей закричал. Люди, стоявшие на мосту, смеясь, оглянулись на него. Вдруг столь же быстро стало светать, и наступил тот же палящий душный день… Андрей вернулся в город. Пассажиры автобуса вяло обсуждали феномен, который из-за сильной облачности не удалось хорошо рассмотреть. Вот так живешь, ждешь чего-то всю жизнь, и Господь обманывает тебя. Это было 29 октября 1978 года, на Украине помнят этот день — первое со времен князя Игоря полное солнечное затмение…
Андрей зашел в канцтовары на Червоноармейской и купил за последнюю трешку наборчик масляных красок, бутылочку растворителя, кисть, он действовал, как сомнамбула, не понимая, зачем ему это надо, пришел домой, на картонке из-под обуви написал небольшой ее портрет — это и была первая в его жизни работа маслом.
Интересно, подыми она тогда глаза от стола с кофе — узнала бы она его? Увидела бы в этом стандартном долговязом подростке с взбитыми волосами, в узкой голубой рубашке, застегнутой наглухо, светлосерых свободных брюках о больших карманах, — того самого мальчика, которого обманула да чуть не убила десять лет назад? Вероятно, нет, потому что такие как она вообще не видят других, это люди Юпитера, люди силы и власти, они живут, повелевая, они могут оскорбить, унизить и тотчас забыть об этом, они видят в тебе лишь средство, и вряд ли они вполне уверены в том, что ты существуешь, а не представляешь собой какую-то полезную галлюцинацию. Таких как она ты любишь всю жизнь, из-за них ты готов прострелить свою или чужую голову, из-за них ты лезешь наверх, пытаясь приобщиться к классу избранных, богатых и власть имущих, ты совершаешь подвиги, географические открытия, пишешь картины и романы — с единственной целью объяснить ей этот мир, доказать ей, что ты действительно существуешь, бедный, ты никогда не достигнешь цели, она никогда не ответит на твою любовь, слышишь?
Он стал часто приходить в кофейню на Кресте и тянуть двойную половинку десятки минут, наблюдая, как бородатые в длинных шарфах умно беседуют или почитывают книги, или что-то записывают в дешевые блокноты. Он мечтал о старших друзьях с веселыми внимательными глазами, они могли сказать ему нечто очень важное, то, что надо было запомнить на всю жизнь — где вы теперь, умерли?
Он бродил по городу часами, главным было, конечно, проскочить незамеченным через двор, где резвились и играли другие, да и на улицах надо было делать вид, что ты не гуляешь, а идешь, поэтому он двигался скоро, помахивая показной пустой сумкой (я вовсе не ищу уединения, ни о чем не думаю, я такой же, как все…)
На выходе он еще не знал, куда направится, спускался, скажем, по Енгельса, сидел на аллеях, среди гулящих девиц и сутенеров, ел мороженое, затем пересекал Хрещатик, шел по Прорезной, Володимирской, затем, на поворотах раскачиваясь, Андреевским спуском (мимо дома, где родился отец, но Андрей не знал об этом) падал на Подол, там, в опасных трущобах, ходил с поднятым воротником, затем по Александровской, тогда улице Жданова, автобусом возвращался домой, но не было ее нигде…
Так прошла зима, оставив в его комнате снег в различных формах — искристый масляный, пушистый гуашевый, талый акварельный. Он пробовал новые, странные материалы: писал зубным порошком и гуталином, черным байховым чаем, зеленкой и синькой, перо вспарывало бумагу, часто, не удержавшись, он бросал кисть и работал пальцами, натирая мозоли… Ее не было нигде.
Теперь Андрей уже не просто жил , как все, питаясь и заливая мозги случайными впечатлениями — он рисовал, и все внутри и вне его стало лишь средством этой единственной цели, словно внезапно был найден единственно верный угол зрения, при котором невидимая в траве стекляшка обращается в дивный сполох солнечного серебра… В этих лучах мерещилась ему жизнь, полная чудес и значительных встреч, неведомые города и страны, удача как плата за талант. Он зачитывался Буниным, любуясь его живым объемным миром, мысленно экранизируя строки, ощущая цвет, запах и звук, словно дрожащую галлюцинацию… В ту зиму он не сошел с ума.
— Ишь! И не стыдно ему! — шипела бабуля, покручивая в ладонях палку, будто бы добывая огонь. — Ну и на что это похоже? Гавно да и только, как есть гавно. Ты гавном-то еще не пробовал малевать?
— Бабуленька, это современная живопись, — кротко заявлял Андрей.
— Это не живопись, это выжопись и вжопись, гавно, сучий ты сын!
— Тогда, может быть и это, — он искоса, как торговец на барахолке, показывал ей репродукцию своего любимого художника, — гавно?
— Гавно, гавно!