Когда приходит Андж
Шрифт:
— Сама ты гавно! — внук отбегал на безопасное расстояние от мрачных фигур, творимых в воздухе вертящейся палкой, внутренне ликуя: недостойными устами его скромные опыты были поставлены рядом с великим именем…
— Что ты изрек, ребенок? — бабуля приподымалась на руках над креслом, зловеще покачиваясь. — Это ты гавно и мать твоя — гавно.
И так далее. Бабуля была старой коммунисткой, потому и злоупотребляла любимым словечком Владимира Ильича и, как все картавые, сильно акала, преобразуя морфологию слова, что и вынуждает записывать его через «а». Андрей тогда еще не мог, из-за недостатка информации, проследить этой безотчетной мистической связи. Он жутко, протяжно
— Ты! Ты! Ты!
Он ненавидел ее за многочисленные темные юбки, за привычку кряхтеть в уборной, за то, что она всю жизнь считала его ребенком, а не человеком, за то, что у других бабушка была явлением второго порядка, смертным, за то, что у других были родители, братья и сестры, а у него была она одна.
— Твой дед был великим человеком, — говаривала бабуля в лучшие свои минуты, нежно штрихуя ковер кончиком палки. — Он управлял семью лагерями, — мечтательно продолжала она. — Через его руки прошли десятки, сотни тысяч людей.
Андрей ненавидел и покойного деда — не за то, что тот убивал людей партиями (Андрей тогда еще не думал о подобных вещах) — а за то, что он был мужем этой женщины. Как-то раз, возвратившись из школы, он увидел, что несколько его пейзажей разорваны в мелкие клочья, и у порога его комнаты хозяйственно покоятся веник и совок: убери.
(Он сымпровизировал уже более десятка ее портретов, она всегда получалась разная, то с золотыми, то с зелеными волосами, иногда она поражала его восточным разрезом глаз или округлостью японской улыбки, и пахла она всегда по-разному — острым развратным маслом, сизой талой акварелью, древесным углем из костра, однажды оказалось, что она поразительно похожа на маму, на ту ее фотографию, где она держит двумя пальцами длинную папиросу вблизи лица и настороженно косится на уголек — мизинец зацепил нижнюю губу, ноздри раздуты, принюхиваясь…)
2
Видишь ли, ее звали Майя, она была на три года старше, она приходила к нему на веранду, которую дедушка оградил первым в его жизни забором, устроив одноместный детский концлагерь. Она шла между пионов (он гораздо позже узнал, как называются эти гигантские цветы) и ее красный, а может быть, белый бант покачивался среди краснобелых душистых цветов.
Она приходила, потому что у него были необыкновенные, дорогие игрушки — вездеполз, который тыкался в предметы, уверенно путешествуя по полу, пока не забивался в угол, трофейная кукла, которая могла говорить на непонятном языке и даже бегать, бабочка, которая умела порхать — или это была настоящая бабочка, пролетавшая между ними, и они, дико вскрикнув, поймали друг друга за руки и на несколько секунд, со временем ставших вечностью, замерли, странно глядя друг другу в глаза?
Его восьмилетняя любовница казалась ему неимоверно сильной, она часто шлепала его, как маленького, и он беспрекословно подчинялся ей. Он воровал в доме сладости для нее — видимо, на том и держалась их матриархальная семья: она ела быстро и шумно, облизывая пальцы, она была похожа на какое-то голодное животное, а он истекал слюной и завидовал ее наслаждению и, может быть, в эти минуты не так у ее и любил. (Тогда они жили за городом, в поселке НКВД, два десятка хороших каменных домов с палисадниками, своя котельная, своя водокачка, на каждую семью полагался сарай, все это, конечно, окружено забором, поколение дедушек — бывшие прославленные НКВДисты, палачи и мучители, тихо отправленные на заслуженный отдых, все прочие — их дети и внуки, вот кому раздолье, радость — столько на свете страшных, таинственных мест, та же Водокачка, окруженная яблоневым садом, та же Котельная с огромной кучей угля…
Родившись, он истошно кричал, заходясь страхом и ненавистью, он кричал все те часы, когда бодрствовал, замолкая лишь на время еды, мать вскормила его грудью и кое-как успокоила, назвала Андреем в честь погибшего отца, научила ходить, разговаривать, во время проситься на горшок, и однажды ее нашли на железнодорожных путях близ станции Курташино, разорванной на куски.
Лицо матери слилось с внимательным бабулиным лицом, у мальчика были серьезные основания полагать, что он не такой как другие, у которых были родители, правда, долгое время он ничем не выделялся среди сверстников и был столь же бездарен, как они, поэтому его странная, вызывающая привычка к одиночеству, весьма приятная в вундеркиндах, лишь раздражала взрослых. Андрей мог часами сидеть неподвижно, сложив руки между колен в двойной кулак, глядя в окно или в стену, как-то раз бабуля, махнув перед его глазами ладонью, поняла, что он всего лишь симулирует взгляд, да спит с открытыми глазами, словно кролик.)
Дедушка сидел, открыв рот, Андрей с волнением заглядывал в эту беззубую щель, тщетно пытаясь увидеть его язык. Иногда дедушка кричал, корчась на кровати, и бабуля тихо ругалась, варила шприц, делала дедушке укол, тогда он начинал плакать и плакал долго, пока не засыпал.
Однажды Майя попросила попить, Андрей со всех ног кинулся на кухню, нашел чашку, уже полную воды, принес, она отхлебнула, сморщилась и начала бить его и щипать за уши, потому что на дне чашки оказалась тусклая, с клочками пищи между зубов, дедушкина вставная челюсть… Все знали, что он скоро умрет.
Раз вечером Андрей услышал внизу в овраге странные, на музыку похожие звуки. Этот глубокий овраг разделял поселок надвое, там, внизу текла быстрая журчавая речка Шумка, которую мог перепрыгнуть только взрослый человек, там росли большие и малые деревья, виднелись красные черепичные крыши, это была дивная, загадочная страна, в сумерках ее скрывал медленный клубящийся туман.
Звуки текли и переливались, взлетали и прыгали, казалось, будто из темных лиственных крон выпархивают золотые и розовые искры.
— Что это, кто это, дедушка, дедушка! — теребил Андрей его рукав, и дедушка посмотрел на него с грустным сожалением и произнес удивительное слово:
— Соловьи.
И заплакал и, утирая кулаком слезы, сквозь слезы повторил:
— Соловьи.
Утром, когда один из пионов ожил и стал приближаться, Андрей радостно забился, расшатывая штакетины своего забора и высоко подпрыгивая:
— Майя, Майя! Соловьи!
Майя задумчиво обернулась и долго посмотрела вниз, в темнозеленую, еще не освещенную яму оврага, Андрей опять, уже во второй раз в жизни увидел ее крупную родинку за ухом, которую так хотелось поцеловать.
— Да, — сказала Майя. — Соловьи.
Они построили железную дорогу с мостом и туннелем, станцию с уютными двухэтажными домиками, посадили мультипликационные деревья, поезд тронулся, жужжа, проехал круг, гулом отметил мост над рекой, остановился, пассажиры высыпали на перрон, но вдруг из-под кресла, из-под черного дедушкиного кресла, вышла заводная кукла, шепча проклятия и размахивая руками, она схватила паровоз, сунула под юбку и убежала в сад, где устроила страшный суд над паровозом, пытая его, выламывая ему колеса, но Майя поймала и отшлепала злодейку. Так они играли до обеда, затем бабуля накормила обоих вкусным оранжевым борщом и отпустила погулять во двор.