Когда сверкает молния
Шрифт:
На следующий день после отъезда Алексея она позвонила в Уфу.
— Верочка, дорогая, милая! Я, кажется, люблю.
— Америку открыла. Без тебя знаю, что меня любишь.
— Нет, Верочка, не шути, это не то, я люблю Алексея.
Миновала осень, отлистопадили окрестные леса, и пожухли травы, обнажив извечную суть земли — ее доброе темное лицо страдалицы и матери. Но не прошедшей, необычно теплой осенью случилось все, а вьюжной наступившей зимой с мягкими сугробами да леденящими ветрами. Почти каждое воскресенье Алексей стал
На зимние каникулы, на последние каникулы перед защитой диплома приехал в деревню Колька. Один приехал, без жены. Домашние встретили его пышно и торжественно. Позвали соседей, родных. Была и мать Зины. После первых осушенных рюмок застолье расшевелилось, разговорилось, разбазарилось. Но, как говорится, до песен еще не дошло. Колька заметил, что гостей много, а нет его сверстников, бывших одноклассников. А кого и позвать-то, когда все поразъехались, поразлетелись в разные стороны. Страна-то, слава богу, вон какая огромная, везде и всюду каждому место найдется, были бы руки да голова работала.
— Тетя Марина, — обратился Николай к Зининой матери, — а чего же дочь-то не захватила с собой? Слышал, что она одна-единственная из нас всех осталась здесь.
— Дочь — ведь не сумка базарная, как я ее захвачу. Звала, да она не согласилась.
— Да чего уж ты, соседушка, скрываешь, хахаль у нее объявился. Уфимский. Зачастил сюда чуть ли не каждое воскресенье...
— А кто ему перечить станет? Ездит сюда отдохнуть, чать, поохотиться. Он мужика моего на ноги поставил, вот и ездит, — отрезала было Марина.
— Охотиться не на уточек да зайчишек, а на дочку твою. Это уж как пить дать.
Тут Марина вспыхнула, зарделась, чуть грубость не сказала, да сдержалась, только и проронила:
— Дочь — сама хозяйка себе, что ее по гроб жизни у подола юбки держать, что ли?
Колькин отец, кряжистый и крепкий лесоруб из леспромхоза, поднялся, и широко над столом повисли его плечи. Он, не торопясь, разлил всем по рюмкам водку, женщинам не всем, конечно, а кто воспротивился, плеснул красного вина. Запястьем руки, не выпуская рюмку, смахнул горячий пот со лба, сказал, как речь произнес:
— Товарищи наши дорогие! Речей говорить не умею я, сызмальства не тому учился. Лес рубить я умею, работать, как лошадь, умею, хозяйство свое в достатке держу. Ну, слава богу, жену свою голубушку... — он по-простецки, не наигранно посмотрел на жену, коснулся свободной от рюмки ладонью ее волос и после маленькой этой паузы, нужной для застолья, так как после этого сразу все угомонились, притихли, продолжил: — Жену свою любить умею. Но не об этом речь хочу сказать...
— Не речь, а тост, — перебил сын.
— А по мне все равно, пусть не речь, так тост будет. Скажу одно я, товарищи. Сколько трудного мы хлебнули в жизни своей, сколько жены наши любимые настрадались от тяжелой работы после войны, проклятой. И голод мы знаем и холод. Теперь нас на авось
Все встали, повернулись к Кольке.
А он стоял и гордо смущался, его не трогали, не волновали отцовские слова. Он почувствовал, что внутри у него зреет непонятное чувство какой-то оторванности от этого застолья, от всех этих, кажется ему, ненужных людей, почувствовал, что он уже не принадлежит им, дорога у него совсем другая. И не взволновали его слова отца о тех тяготах, которые прошли эти люди, его земляки, соседи, односельчане.
Что же зрело в его сердце? Может, оно так и положено жизнью — отрываться, от корней и лететь к новому? Он не мог понять. Но в то же время чувствовал, что оторванность от людей, которые кормили его и поили, от того уголка земли, где впервые собрал для любимой букет полевых цветов, оторванность хотя бы вот от этого застолья — плохое дело. Именно это подспудно сознавал Николай, но поделать с собой уже ничего не мог.
За столом дошло до песен, а кто-то через стол, стараясь заглушить песню, кричал задумавшемуся, погрустневшему Николаю:
— Коля, друг! Слушай отца. Отец правильно говорит. Отец плохому учить не станет. Главное, не отрывайся от своих.
Но песня заглушала его. Тогда он подсел поближе к Николаю, рядышком, и долго еще, по многу раз повторяя одно и то же, твердил, что дерево без корней гибнет, что по земле предков надо ходить с благоговением.
— Ну пошло-поехало, — засмеялся Николай, встал из-за стола и незамеченным вышел во двор.
Звезды сияли на небе удивительным блеском, рядом по-зимнему глухо шумел вековой своей музыкой лес и остроконечными елями пил холодную полумглу неба. Поселок спал в тишине, и редкий лай собак, этот шум леса не тревожили чарующую тишь.
Николай открыл калитку, вышел со двора. Родная улица, по которой будто вчера только бегал на гибком прутике верхом, не особенно взволновала и всколыхнула, встревожил его одинокий огонек в окошке сельской почты.
...Все произошло неожиданно. Увидев его, она сначала растерялась, а в синих глазах непонятно метнулась мгновенная радость. Он заметил.
Сразу же обнял ее и стал целовать...
В это время зашепелявил неожиданно зуммер коммутатора. Резкий его звук взбудоражил загустевший полумрак комнаты. Зина резко уперлась ладонями в грудь Николая, напрягаясь, с силой толкнула его в сторону. Подошла к коммутатору, язычок зуммера все еще беспомощно трепыхался. Она сняла телефонную трубку и замерла. Колька видел, как просияло ее лицо, как она беззвучно зашевелила губами, не в силах произнести слов.
— Здравствуй, — наконец сказала она.