Когда ты рядом. Дар
Шрифт:
Я рассказал Аманде, что Джордж Вашингтон Феррис сконструировал свое колесо для Всемирной выставки в Чикаго в 1893 году — на радость своей милой женушке Маргарет Энн Феррис. То первое колесо было самым большим из всех когда-либо построенных, его диаметр составлял семьдесят пять метров. Сооружение обошлось в четыреста тысяч долларов, его ось — а это, Аманда, самое сердце колеса обозрения — весила шестьдесят три тонны и была самым большим куском железа, когда-либо отлитым в топке. Две тысячи сто пассажиров могли подняться на этом колесе в воздух и вновь опуститься, подняться и опуститься, вверх и вниз.
17 июня 1893 года Маргарет
— Аксель, переведи! — прервала меня Аманда.
— Она произнесла тост за мужа и его потрясающее изобретение, которое в Европе ошибочно называют колесом обозрения, а вот в США — колесом Ферриса. Он был куда более талантлив, чем Густав Эйфель, а имя его забыли.
7
«За здоровье моего мужа и успех колеса Ферриса…» (англ.).
— Но жене-то его хоть понравилось, что он специально для нее сделал такое колесо?
— По-моему, она только один раз на него забиралась, — продолжал я свой рассказ. — Через три года она бросила Ферриса. Ее чувства увяли. Он задолжал денег всем и каждому. Колесо обошлось слишком дорого, а интерес к нему вскоре пропал. По указанию властей Феррис разобрал колесо, и даже желающих купить железные детали не нашлось. Говорят, что их в конце концов продали немцам, а те потом, во время Первой мировой войны, переплавили их на оружие.
— А что было с изобретателем? С Феррисом? — спросила Аманда.
— Он умер. Как говорят, от горя. Его милая женушка, его изобретение — все обратилось в прах. Радость исчезла.
Беседуя с Амандой, я вспоминаю, что когда-то очень давно мне нравилось преподавать. В молодости я хотел стать кем-то вроде лектора, рассказывать о вдохновении, традициях и… да… о радости. Но отношения с коллегами не сложились. Те, кто был постарше, не смогли простить мне мое так называемое предательство во время войны. Молодые презирали меня. А с учениками я… не смог найти общего языка. Они не желали меня слушать. И мало-помалу я начал срываться, стал язвить и запугивать. Они от меня отдалились. И прозвали Страшилкой.
— Аксель, а почему они тебя не любили? Что ты такого сделал? Что случилось во время войны?
Стелла стояла в коридоре перед зеркалом в позолоченной раме и смотрела на меня.
— Ну расскажи, Аксель, я же тебе все рассказываю.
Пару дней назад я прочитал в газете интервью с какими-то стариками. Им задавали один и тот же вопрос: если бы представилась возможность, прожили бы они свою жизнь так же? Большинство отвечало «да». Не понимаю я их. Пережить все снова? Опять надрываться? Надо сказать, тот журналист вовсе не хотел в своей статье рассказывать про жизнь норвежских стариков. Это была так называемая позитивная статья про human interest [8] , осуждавшая молодежь, которая с головой уходит в работу и не ищет радости в мелочах, в семье, детях и тому подобном. (Никогда не понимал, какую радость
8
Общественные интересы (англ.).
Я искупался, вылез из ванны и теперь стою перед зеркалом, закутанный в желтый махровый халат. Я уверенно бреюсь. Рука не дрожит. Движения аккуратны, нежны, осторожны и медленны. Потом я оденусь. Я еще с вечера приготовил костюм, а белую рубашку погладил пять дней назад, в тот день, когда узнал о смерти Стеллы. Надену темно-синие брюки, темно-синий пиджак, эту рубашку и синий галстук. Трость мне не нужна: для своего возраста хожу я прекрасно. И еще я надену мою любимую зеленую фетровую шляпу.
Одна радость у меня все же осталась. Музыка. Я не играю на музыкальных инструментах и пою только ночью, лежа под одеялом. Или когда кабинка колеса обозрения поднимается на самый верх — тогда я встаю, раскидываю руки и пою. Музыка доставляет мне удовольствие. Она рассказывает, что вне нашей печальной жизни есть другие существа, которые хотят нам что-то поведать. Может, нерожденные дети, которые так и не начали ходить, говорить и дышать, дети, убитые при абортах или так и не зачатые, становятся музыкой, услышанной каким-нибудь чутким композитором.
Я знаю, что существуют другие реальности. Я слышу их, они там, за окраиной нашей жизни.
Однако и этой радости я часто лишаюсь из-за соседа. Вот уже много лет из его квартиры доносится шум, который он называет музыкой, и я стучу ему в стену. Но этот старик глух как пень. Как-то утром я позвонил ему в дверь и очень вежливо порекомендовал пользоваться таким же слуховым аппаратом, как у меня, с наушниками и без всяких маленьких кнопочек, с которыми невозможно управиться. Тем не менее мой совет показался этому болвану оскорбительным.
Он сообщил, что, во-первых, прекрасно слышит. А во-вторых, замечательно управляется со своим слуховым аппаратом.
Естественно, я поинтересовался, зачем ему вообще тогда слуховой аппарат, если он прекрасно слышит.
Он захлопнул дверь прямо у меня перед носом.
— В любом случае большое спасибо! — крикнул я.
Я слышал, как он что-то буркнул, а потом потащился к своей стереосистеме (подозреваю, очень дорогой) и прибавил звук. Думаю, это был какой-то захудалый оперный певец. А звуки, которые он издавал, представляли собой жуткую пародию на либретто из моцартовского концерта для кларнета.
Тут я почувствовал, что с меня довольно.
Я вернулся к себе и прибавил звук на своей стереосистеме. У меня есть диск Малера в исполнении Дженет Бейкер. Она прекрасно поет: кажется, будто Малер сочинял свои произведения специально для нее. Я прикрыл глаза.
Шум в квартире соседа усилился — он явно хотел заглушить Малера. Я открыл глаза и постучал в стену.
Сосед тоже постучал в стену.
Я прибавил звук.
Он тоже прибавил звук.
Теперь наша музыка играла на весь подъезд.