Когда взошло солнце
Шрифт:
Только мы держимся нашего берега, поскольку зимы у нас мягкие, а еще потому, что на юге люди быстрее стареют.
Между тем, мы летели прямо на запад. Солнце уже скрылось за горы острова Ванкувер и увенчало их серебристыми ореолами. Море блестело, утопая в синем полумраке. Самолет спустился на крышу какого-то здания.
— Ну, мы приехали, вылезайте, — сказала Глэдис и как козочка выпрыгнула из машины. Я последовал за ней.
В эту минуту к крыше пристал огромный воздушный корабль с массой крыльев и винтов, и из него начали выходить люди, весело приветствуя нас возгласами и взмахами рук.
— Это съезжаются ваши слушатели. Видите, еще
Я увидел, что к нам приближается несколько десятков подобных воздушных великанов.
— Эти люди прибыли издалека?
— Сейчас спросим, — ответила Глэдис.
К нам подошла группа товарищей. По лицам я узнал в них японцев.
— Давно вы вылетели из Нагасаки? — спросила их Глэдис.
— Откуда? из Нагасаки? — воскликнул я в изумление. Я-то думал, что это потомки японцев, живших в мое время в Ванкувере.
— Сегодня утром… Вас это удивляет, товарищ? — обратилась ко мне легкая, как бабочка, полная жизни и юмора японочка. — Чтобы вас увидеть, сюда прилетят любопытные из других далеких мест — Мексики, Флориды, Гавайев…
Лифты спустили нас в просторный зал, в глубине которого висел потрет Чарльза Дарвина. Под ним располагалась трибуна. С трех сторон к ней подходили несметные ряды кресел.
— Как вам нравится наш зал? — спросил меня один пожилой седовласый товарищ (Глэдис представила его мне как доктора естествознания).
— Прекрасный зал, — ответил я. — Но знаете, что меня больше всего радует?
— Что?
— А то, что новейшие англосаксы теперь почитают старика Дарвина. В мое время он был больше знаком русским и немцам, чем своим соотечественникам.
— Tempora mutantur, homini mutantur [2] , молодой человек!
— Простите! — вмешалась в разговор Глэдис. — Товарищ Пит определенно на несколько лет старше вас.
Все засмеялись. Зал наполнялся людьми. Здесь было все правление общества естествоиспытателей, которому принадлежал зал. Глэдис тоже входила в правление, а присутствующие слушатели являлись в основном членами общества.
2
Времена меняются, меняются и люди (Прим. авт.).
Представители правления обратились ко мне:
— Просим, товарищ! мы ждем, что вы прочитаете нам захватывающий доклад.
— Но, дорогие друзья, — взмолился я, — я не лектор и никогда в жизни не выступал с трибуны.
— Это ничего… Уверены, у вас найдется несколько слов о вашей эпохе и о впечатлениях, которые вы почерпнули из знакомства с нашей жизнью.
— Позволите совет? — сказала Глэдис. — Расскажите о ваших средствах передвижения, от телег до автомобилей, кораблей и так далее.
— Нет, я уже знаю, о чем буду говорить, — ответил я, уловив в голове какую-то идею.
— Товарищ! давайте по порядку. Все уже съехались.
К Глэдис подошла группа девушек со значками общества на груди; это были товарищи-распорядительницы. Глэдис взяла меня за руку и направилась к трибуне. Над трибуной висело какое-то устройство; докторша начала говорить, и ее голос выразительно раскатился по самым дальним уголкам огромного зала, вмещавшего по крайней мере пять-десять тысяч гостей. Глэдис предложила повестку дня собрания, а именно: гимн человечества, ужин, моя речь, опять пение, дружеские развлечения и в половине одиннадцатого — по домам и спать. Повестка была принята единогласно. Где-то наверху загремели звуки восхитительного органа и из тысяч уст полилась песня. Ничего подобного, я убежден, не слышали ни фараоны, ни завсегдатаи берлинской оперы. После пения распорядительницы выкатили столики, заставленные едой, и через минуту все общество занялось вкусным ужином. Девушки придвинулись ко мне со своими столиками и щебетали без умолку. Я поднял глаза и оглядел зал. Всюду шли сердечные разговоры, зал ровно шумел, как пчелиный рой. Мое сердце наполнилось смутным ощущением благости, словно я после долгих лет разлуки снова очутился в хатке любимой мамы.
Ужин закончился, Глэдис представила меня собранию и я начал свою речь.
— Дорогие товарищи! Вы живете в том раю, о котором мечтало человечество прошлых тысячелетий, — говорил я. — Рожденные в новых условиях благополучия, в царстве разума и братства, вы, быть может, и не осознаете ту неизмеримую цену, которую заплатило человечество за ваше общественное устройство. Вы — словно дети разбогатевшего батрака. Прошлые поколения страдали, терпели, погибали, пока не подготовили почву для этого рая. Я счастлив, что вы его достигли, а еще больше радуюсь тому, что вы не остановились на месте, не удовлетворились определенными достижениями, но идете дальше и расширяете завоевания, начатые разумом тысячи и тысячи лет назад. Чтобы вы понимали отличие ваших условий жизни от наших, я приведу для вас несколько картин из прошлого.
И я начал рисовать эти образы:
— Далеко в Карпатских горах, где громоздятся по склонам столетние ели, в задымленной хатке, похожей на логовище зверя, родился ребенок. Родился под проклятия отца — ведь в хате появился лишний рот. Мать затыкала рот новорожденному куском хлеба, а сама должна была идти на работу, на барщину… Но все же ребенок вырос. Пас гусей, потом телят, потом скотину в лесу; немного ходил в школу, затем попал на то же господское поле, что отняло жизнь у его отца. Летом тяжелый труд, зимой голод и холод были постоянными спутниками Петруся… Говорили, что едва стукнет ему двадцать лет, заберут его в армию…
Как птицы перед наступающей зимой улетают на юг, бежали парни из своего карпатского плена в далекую, неведомую им Канаду. Убежал и Петрусь…. И вот он в Квебеке, блуждает по улицам, никому не известный, никому не нужный, без знания языка, без гроша в кармане… И начались его страдания в этой свободной стране… голод, непосильный труд и муки, муки без конца… Страх за существование гнал его все дальше и дальше на далекий Запад. Там он взялся за науки, пытаясь хоть так себя спасти. Но и науки давались нелегко. Приходилось кровавым потом зарабатывать летом, чтобы учиться зимой. Никто не помогал, никто не сочувствовал, никто не приходил с словом утешения. Те, что уже взобрались повыше, видели в нем лишнего конкурента, а другие, из лагеря рабов-наймитов, завидовали и ненавидели.
И сейчас тот же Петрусь снова очутился в той же Канаде… Но какая перемена! Его приветствуют, кормят, за ним ухаживают, его лечат, и не потому, что он что-то из себя представляет… нет, только потому, что он человек и попал к людям, к людям новой высшей эпохи — эпохи коллективизма.
Понимаете ли вы теперь, дорогие мои, разницу между вашими и моими временами? — так закончил я свою речь.
На глазах этих добрых созданий блестели слезы. Они засыпали меня сочувственными возгласами.
— Вашу речь слушал весь мир, — сказала мне Глэдис и показала на устройства в стене возле кафедры.