Когда загорится свет
Шрифт:
— Так мне сюда, а вам?
— Хочу немножко пройтись, может, в парк зайду.
— Ну, так пока до свиданья. Так заходите, Алексей Михайлович, если интересуетесь…
— Конечно, конечно, — заверил Алексей и свернул на бульвар.
Серебристые ветки деревьев вырисовывались фантастическими, голубовато-бледными тенями на сером небе, пронизанном рассеянным солнечным светом. Воздух был чистый, холодный, и Алексей вдыхал его полной грудью. Головная боль унялась. На улицах было полно людей. Они шли куда-то, торопились, смеялись, на мостовой дети катались по замерзшим лужицам. Алексею вспомнилась Ася, и он улыбнулся незнакомой девочке в коротком зеленом пальтишке. Она ответила ему шаловливой улыбкой и разбежалась, чтобы прокатиться по льду.
— Порвешь вот подметки, что тогда отец скажет? — заговорил он. Ему хотелось услышать голос ребенка.
— Ничего
— Ну, так мама, — заторопился от смущения Алексей.
— А мама ушла в армию. Я у тети. А тетя ничего не скажет, — торжествующе сообщила девочка. — И подметки новые, крепкие, вот посмотрите.
Она ухватилась рукой за ботинок, показывая подошву, но в эту минуту на улице появился мальчик на одном коньке, привязанном к рваному валенку, и девочка забыла об Алексее.
Он пошел дальше и снова почувствовал сосущую боль в груди. Да, да, папа погиб, мама в армии — что же может подумать такой клоп, видя взрослого здорового мужчину в штатском?
Погода прояснилась. Небо становилось все светлее, и иней на деревьях приобретал золотистый оттенок, казался живым и теплым. На телеграфных проводах иней ложился длинными лентами, и с них иногда осыпалась на землю белая пыль, искрящаяся на солнце. День был какой-то радостный, и Алексей стал опять с интересом всматриваться в играющих на улице детей, когда из-за угла, торопливо семеня, вышла Фекла Андреевна. Черный платок сполз с ее головы, и не седые, а какие-то пожелтевшие волосы, заколотые на темени смешным пучком, съехали на сторону. Синие губы жевали, непрерывно жевали. Она не заметила Алексея. К его удивлению, она остановилась недалеко от будки, на прилавке которой лежали разноцветные конфеты, и профессиональным движением протянула руку. Он остановился вдали, выжидая, что будет дальше. Люди равнодушно проходили мимо старухи, не обращая внимания на ее вздохи. Наконец, какая-то женщина остановилась и вытащила из сумочки бумажку. Фекла Андреевна схватила ее и прижала к груди, бормоча какие-то благословения. Прошел офицер — дал бумажку; старуха поправила сползающий платок и засеменила к будке. Она выбрала две длинные конфеты в цветных бумажках, одну спрятала в карман, другую развернула и, подозрительно осмотревшись, украдкой сунула в рот. Она шла прямо на Алексея, и это заставило его посторониться. Она все еще не замечала его. Ее синеватые губы непрестанно шевелились, жуя и чмокая, выражение блаженства разливалось по лицу.
Это зрелище отравило Алексею все удовольствие прогулки. Он повернул к дому.
— Так рано? — удивилась Людмила. — Обед сейчас будет, или, может, ты подождешь Асю?
— Разумеется, подожду.
— Вот это хорошо, — обрадовалась она.
Он уселся с книжкой в руках, но не читал, незаметно наблюдал Людмилу, как наблюдал он ее с самого приезда. Он старался найти в ней то, что помнил с давних пор, пытался проследить и понять в ней новое. Людмила чистила картошку — наклон головы, ровный пробор в светлых волосах. Резкие морщинки возле губ, — ведь это та самая Людмила! Куда же девались великая страсть и глубокая дружба? Где и когда они угасли и исчезли? Ведь это было, когда они жили вместе, когда он вернулся из-за границы и она ожидала его на вокзале, озябшая, но все же розовая, счастливая, что он, наконец, здесь, наконец, приехал… И когда он шел на фронт… То, что испортилось, исчезло, — исчезло не по ее вине. А он, разве он виноват? Нет, видно, была виновата война. Потому что, когда они встретились, им в сущности не о чем было говорить. Рассказать было невозможно — как она, не видев, не пережив, может понять это? Ночи в лесах, когда вокруг слышалось дыхание врага, ночи в избах, на печках, скитания по болотам, кровь, смерть, другая, особая жизнь, страшная и страстная? Как же она может понять это? А было и другое, и оно ложилось преградой между ними. Нина… А Людмила не признавала этого. Сколько раз она раньше говорила, он отлично помнил это: «Если бы я не могла быть единственной в твоей жизни, я не хотела бы быть ничем. Не сумела бы».
И он знал, что это так, — она была честна, предельно честна. Но вот они пережили годы войны отдельно, каждый по-своему, и их пути уже не сходились. Когда-то это был единственный, самый близкий человек, который давал счастье и которому он, Алексей, давал счастье, а теперь ничего не давал и ничего не получал. Он закусил губу. Вот она сидит, чистит картошку. На полке аккуратно расставлены коробки и банки, во всей
Людмила вышла в коридор набрать воды. Движения у нее были прежние, ловкая, грациозная походка, поднятая голова; она держалась прямо, и все же в ее фигуре были какое-то утомление, медлительность. Что же в ней изменилось? О чем она думает? Ни разу еще с его возвращения между ними не было ни одного серьезного, искреннего разговора. Это было непохоже на Людмилу, которая раньше считала, что все должно быть выяснено, досказано до конца, ясно и прямо поставлено. Но теперь, когда ничто не было просто и ясно, она не пыталась выяснить отношения. Оба чувствовали себя связанными, оба исподтишка присматривались друг к другу, но, как только положение вызывало их на разговор, они ускользали, притворялись, что ничего не случилось, что все в порядке. Одна Ася как-то склеивала невяжущиеся безразличные разговоры. Но долго ли это может продолжаться?
Какие у Людмилы длинные ресницы, — сейчас, когда она, нагнувшись, месит тесто, это ясно видно. Да, у нее всегда были такие длинные черные ресницы вокруг светлых глаз.
— Я видел твою Феклу, — сказал он вдруг, сам того не желая, но было уже поздно. Слова были сказаны.
Людмила подняла голову и удивленно взглянула на него.
— Мою?
— Ну… Андреевну… Знаешь, чем она занимается в минуты, свободные от питья чая у соседей и от беготни по похоронам?
— Ну? — Людмила высоко подняла ровные темные брови.
— Милостыню просит на улице.
— Не может быть, ведь у нее пенсия, да она и с собой привезла деньги.
— И все же — может быть, я сам видел, только ты не огорчайся, не от нужды… конфеты себе покупает.
— Что ж ты хочешь, ведь у нее полнейший маразм.
— Хороший маразм! Жрет, как здоровый мужик на косовице!
— Пусть ее, она столько голода видела.
Его раздражало спокойствие жены. Она всему находит оправдание, — и ведь все это притворное. Ведь умела же она и вспыхивать, и сердиться, и стремительно несправедливо осуждать, а теперь — настоящая ханжа.
— Ты страшно снисходительна к людям… — бросил он насмешливо.
Она пожала плечами.
— Совсем не снисходительна. Но зачем раздражаться, когда ничего не можешь изменить? И с кого тут требовать? Пусть себе живет, как хочет. И так уж ей недолго жить осталось. А всякому хочется жить.
— Всякому?
— Я думаю, что всякому, Алексей.
— Любопытно… А мне казалось, что я видел много таких, которые предпочитали умереть. И умирали.
— Во имя чего? Именно во имя жизни?
Она резала лапшу, и Алексею показалось смешным, что они вдруг занялись философскими проблемами, обсуждение которых не мешает ей ровно отмеривать отрезаемые кусочки теста.
Он закурил и глубоко затянулся, как бы в знак того, что разговор окончен. Молчала и Людмила. Алексей чувствовал, что в этом молчании притаилось что-то неприятное. В комнате стало как будто душно. В самом деле, много она знает о жизни и смерти, просидев всю войну за Уралом.
На лестнице послышались быстрые шаги. Лицо Людмилы просветлело.