Когда загорится свет
Шрифт:
— Да это и в самом деле смешно, — сказал Алексей, и туман рассеялся.
Она увидела его как бы наплывающим издали. Алексей спокойно сидел, немного склонив голову и постукивая по столу незажженной папиросой.
— Что смешно?
— Все, что ты сказала.
— Это смешно? — прошептала она, отшатнувшись.
— Разумеется. Выпей воды и посиди минут пять, подумай, сама увидишь, что смешно.
Она стиснула пальцы. Он встал и взял пальто.
— Ты хочешь уйти?
— Я должен идти. Я не могу опаздывать. Да и тебе уже, наверно, пора идти.
— Обо мне не беспокойся… Куда это тебя понесло? Я требую, слышишь, требую, чтобы ты остался и довел этот разговор до конца.
— Какой разговор?
— О разводе.
Он спокойно застегивал пальто и взял шапку.
— Я вообще не намерен об этом разговаривать.
— А я и не хочу, чтоб ты разговаривал.
— Сию минуту? — пошутил он, сердясь на самого себя, но не в силах преодолеть легкомысленное, школьническое настроение.
— Сейчас, немедленно! — крикнула она с таким гневом, что и он вдруг разозлился.
Он нахлобучил шапку.
— Ты дура, — сказал он грубо и вышел. Его шаги загрохотали по лестнице. Она, остолбенев, стояла у стола, прислушиваясь к удаляющимся шагам.
Морозный воздух охватил Алексея, и он только сейчас осознал, что произошло. Он было сделал движение вернуться, но нет, нельзя опоздать, как раз сегодня должны привезти еще один подъемный кран, какое-то чудо техники, а ведь его могут повредить при разгрузке. Ничего не поделаешь. Он выскочил, как дурак; но ведь надо же понять, что бывают вещи поважнее семейных ссор, рассердился Алексей, словно Людмила могла знать о подъемном кране, когда она даже не знала, что он отстраивает электростанцию. Он вдруг осознал, что совершенно забыл о Людмиле. Да, забыл о ее существовании. Раньше он думал о ней, терзался, ссорился с ней. Но с момента, когда его поглотила работа на электростанции, жена словно перестала существовать. Она перестала раздражать его, и оказалось, что раздражала не она, а безделье, раздражало бессмысленное ожидание, невыясненное положение. Он пытался, но не мог вспомнить, о чем разговаривал с ней в течение этого последнего месяца. Они просто не разговаривали, обмениваясь лишь словами о повседневных делах. Как же это случилось? Он раздумывал об этом, но вместе с тем знал, что все совершенно ясно. Ведь он же ничего не рассказывал ей о своей работе. Почему? На этот вопрос он не мог ответить. А потом уже все пошло само собой — рабочие, стена, котел, каждая минута, каждая мысль были заняты этим, и больше ни для чего не оставалось места. Ему стало стыдно. И, видимо, это не случайность, что она заговорила о разводе не тогда, когда они ссорились, когда взаимно ранили друг друга, а как раз теперь, после того как в продолжение многих дней между ними не произошло ни одного серьезного столкновения, но и ни одного разговора. Развод? В сущности они ведь и жили, как разведенные. Но вместе с тем он не мог представить себе, что будет, если Людмила в самом деле исчезнет из его жизни. Ему казалось, что она была, всегда была… Утром он слышал, как она встает, одевается, видел ее против себя за чаем, слышал ночью ее дыхание. Ведь последнее время все было хорошо. Нет, не хорошо. У него есть работа? Да, но она даже не знает, какая. Он переживает огромные волнения, надежды, торжество и тревогу, — да, но ведь все это заперто от нее на семь замков.
— Я форменный идиот, — проговорил он почти вслух так, что какой-то прохожий подозрительно оглянулся.
Он ускорил шаги. Уже издали он заметил у ворот машину с длинной рукой крана и моментально забыл обо всем. Он почти бежал, хотя уже знал, что успеет, что, пока они въедут, пока примутся, он уже будет на месте, распорядится, чтобы снимали осторожнее, как следует.
А Людмила чувствовала себя такой разбитой, что не могла работать. Она боялась перепутать этикетки, пробирки. Почему он смеялся, неужели это просто нервы? Что за нелепая реакция на серьезный разговор? Он не нашел ничего лучшего, как назвать ее дурой; слезы обиды защипали ей глаза. Кажется, она ошиблась. Надо проверить. Нельзя думать ни о чем постороннем, потому что по ее вине может умереть человек. Огромным усилием воли она пыталась подавить раздражение, внимательно наклеивая этикетки на пробирки. Через некоторое время она почувствовала себя спокойнее.
— Людмила, ты видела сегодняшнюю газету?
— Нет, а что?
— Ты, значит, и мужа не видела?
— Какого мужа?
— Твоего, какого же еще. Вот смотри.
Страницы газеты зашелестели в руках. Да, это был Алексей. Развалины, обломки, стена с провалами пустых окон, а у стены Алексей и еще какие-то люди. Только теперь глаза пробежали заголовок: «Электростанция воскресает…»
Ничего не понимая, она пробегала глазами статью: «Как утверждает инженер Дорош…» Что за инженер Дорош? Ах, да, разумеется, Алексей. Оттиск неясный, но это его наклон головы; конечно, это он… Значит, вот как? И первая мысль: значит,
— Ты ничего не говорила нам, что твой муж восстанавливает электростанцию, — сказала женщина-врач, наклоняясь над микроскопом.
Людмила покраснела.
— Да, все это так тянулось, ничего не было известно… — бормотала она, чувствуя, что у нее краснеют уши.
— Да, пора, пора… — сказала та. — Помереть можно от этих ламп. Хотя бы керосин был как керосин, а то какое-то масло, только коптит.
Позвонил телефон, и, к великому облегчению Людмилы, врача вызвали к начальству. Она старательно сложила газету, еще раз рассмотрев снимок. Да, а вечером Алексей придет с работы — как тогда быть? Возобновить утренний разговор? Сказать ему, как отвратительно он к ней относится, если даже не намекнул ей о своей работе? Молчать в ответ на этот неуместный смех, на это явное издевательство над ней? И ведь то, что у него нет другой, ничего не меняет. Если он может так жить, то с нее хватит этой жизни.
Людмила старательно разрезала бумагу на ровные полоски. «Мы дадим городу свет» — как это патетически звучит. Но тут же одернула себя, — это снова были плоские, мелкие мысли. Алексей может быть каким угодно по отношению к ней, но работать он умеет, это-то она знает. И если он сказал: «Мы дадим городу свет», то, видимо, он даст его во что бы то ни стало. И вдруг ее охватила тоска по этому Алексею, гордому, близкому, любимому Алексею. Но ведь именно этот Алексей весь был в словах, которые она только что прочла и которые врезались ей в память, — дерзкий, готовый на все, кипящий огромными планами.
Что же делать? Ведь нельзя же продолжить утренний разговор с того места, на котором он оборвался. Нужно как-то иначе. И тогда придется начать с признания, что она была неправа, что она оказалась сварливой, ревнивой бабой, всюду подозревающей соперниц, которых не было. Не возвращаться к этой теме вообще? Нет, невозможно. Надо же как-то покончить с этим, хватит трусливо прятать голову под крыло, тем более что теперь силы равны, — у него есть работа, интересная, ответственная, и ей никогда не придется упрекать себя, что она покинула Алексея в тяжелый момент его жизни. Силы равны.
Она вдруг почувствовала себя маленькой, слабой и глубоко обиженной. Ей захотелось плакать, броситься в объятия этого злого Алексея и выплакаться, выплакаться за все. Она смертельно устала. Но нет, нельзя рисковать, ведь он опять начнет смеяться, громко, глупо хохотать. «Негде даже поплакать», — подумала Людмила, слыша мелкие шажки женщины-врача, возвращающейся к своему микроскопу.
«Нет, я не стану начинать сама, пусть теперь он начинает, — решила она. — Я буду молчать, как будто ничего не случилось, будто этого разговора вовсе не было».
XVII
У Алексея вздулись жилы на лбу. Он впился глазами в маленького человечка, который сидел по другую сторону стола и беззаботно дымил папироской, внимательно глядя на двойную струйку голубоватого дыма.
— Разве это цемент? Что я стану делать с тем, что вы мне прислали? Недели беготни, просьб, ожидания, и, наконец, присылают черт знает что. У меня работа стоит, вы понимаете?
Волчин пожал плечами.
— Что ж я поделаю? Какой получаю, такой и даю.
— Это, по-вашему, цемент?