Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
Когда Навернов пришел в себя, было утро. В комнате никого не было. Хрустя битым стеклом, Олаф Ильич подошел к шкафу. Полки были пусты, если не считать опрокинутых подставок с прилипшими кое-где перьями и шерстинками. Ковер, тахта, скатерть и даже стены покрыты были следами самыми диковинными. В углу сиротливо стоял искореженный торшер. Навернов пошел в ванную и умылся. Холодная вода приятно щекотнула лицо. Насухо вытеревшись, он взглянул в зеркало и заметил на висках серебряные волоски, которых раньше не было. Постояв немного в раздумье, по обыкновению раскачиваясь на одной ноге, он решил было побриться, но потом что-то передумал и вышел из дому с легкой, поблескивающей
Утро было уже по-осеннему прозрачным и холодным. Свежесть и пустота господствовали во всем. Первые листья шуршали по асфальту. Гонимые налетавшим из подворотник ветром, они переворачивались, сталкивались, разлетались и снова сталкивались, словно играли в какую-то неведомую игру.
Проходя мимо помойки, что находилась в конце пустыря, Олаф Ильич заметил странный предмет, привлекший его внимание. Издали предмет напоминал изношенный и выброшенный на помойку серый костюм, а при ближайшем рассмотрении оказался Михаилом Александровичем Плевковым, вернее, тем, что от него осталось. Уже порядком выпотрошенное чучело лежало на боку, поджав под себя остатки ног, неудобно вывернув к небу голову, лопнувшую по швам, сквозь которые проглядывала набивка. В правой руке чучело держало кожаный конверт. Высвободив его из расползающихся пальцев, Навернов обнаружил, что он пуст. Зашвырнув конверт в глубь помойки, Олаф Ильич пнул чучело ногой в бок, отчего старый пиджак лопнул и из образовавшейся прорехи хлынули опилки. Печально присвистнув, Навернов двинулся дальше.
Не успел он пройти и ста метров, как увидел Олю Барбанель. Она стояла у слепой стены смежного дома, как будто не узнавая его.
— Оля! — позвал Навернов.
— Олаф Ильич! — закричала девочка и бросилась ему навстречу.
Подхватив Олю на руки, Навернов крепко прижал к себе ее невесомое трепещущее тело и застыл так, шепотом повторяя бессмысленное: «Ну всё. Ну теперь-то уж всё». Обвив руками шею бывшего таксидермиста, девочка затихла. Ветер теребил ее каштановые волосы, и сквозь их золотистую дымку Олаф Ильич увидел стоящего в подворотне напротив мужчину. Он был в черном костюме, в галстуке и опирался на толстую бамбуковую палку.
1978
Александр Петряков
Перед балом
Томные и немые, неподвижно висят серые тучи на одной половине неба, а на другой — тонкое и блеклое, растекается марево, заслонив солнце, и в тумане видится оно белым пятном, и потом тает его свет, все больше заслоняясь темными уже, наплывшими с севера, огромными неуклюжими валами. Они стоят неподвижно, как бы дожидаясь команды, и вот — оглушительный залп после ярчайшей вспышки — и робко и редко падают в серую пыль первые капли.
Что такое счастье? Раньше я не сказал бы насчет этого ничего утвердительного, теперь знаю: счастье — это летняя гроза.
За полчаса до грозы я шел по узенькой тропинке вдоль реки. С одной стороны высится кирпичный забор, а на крутом берегу неровной шеренгой стоят деревья. У самой воды красавицы ивы так низко опустили свои ветви с узкими серебристыми листьями, что они касаются сумеречно притихшей реки и отражаются тусклым алюминием; вязы и липы, хоть и растут на склоне, несут свои гордые кроны вертикально вверх; рябины, королевы осени, удрученные цветением, задумавшиеся, белеют мохнатыми шапками и молчат, прислушиваясь к себе.
Я глажу шершавые, в трещинах, смуглые толстые стволы — они теплые, и ладони приятно к ним прикасаться, — покоем и смыслом наполняется моя рука, и я, счастливый, умиротворенный, иду к дому и прихожу с первыми каплями начинающейся грозы.
А она, весело свирепея, набирает силу: раскаты грома ухают над головой с такой силой, что хочется заткнуть уши, но вот после громовой прелюдии и вспышек сверху низвергается темный быстрый ливень. Конницей стучит о подоконники дождь, наполняя душу сладким ощущением безопасности, — я под крышей. И все-таки думается об огненной силе молний, и я закрываю все форточки и готовлю себе ужин.
Что такое жизнь? Вот этого я не знаю теперь, не могу сказать на этот счет ничего определенного. Жизнь… Я мог порассуждать на эту тему, когда был еще там, наверху, а теперь…
Вначале было очень плохо: тесно, жестко, неудобно, тупая и мерзкая боль во всем теле, от которой нет избавления, потому что все кончено, — лекарства и процедуры больше не помогут, я уже отошел. Не испытывая нужды, по старой привычке пытаюсь повернуться на бок, но это мне и не может удасться: вместилище тела слишком узко.
Неудобства я испытывал только в первое время, и самым неприятным были звуки, похожие на какое-то жужжанье. Отовсюду и непрерывно налегало оно с силой на уши и бередило мои останки. Но это прошло. Не замечаю теперь и других неприятных ощущений, потому что я высмердился. У меня лопнул живот, и вся вода растеклась, измочив костюм и саван, но мне от этого стало намного лучше. Кости стали легкими, тело поджарым, так что, если бы была возможность встать, я, пожалуй, и прогулялся бы.
Теперь я могу общаться с соседями. Это, знаете, поначалу странно. Ведь мы молчим и слова друг другу сказать не можем, однако понимаем хорошо и без слов. Слева от меня лежит пожилая женщина. Вернее, она умерла пожилой, но я вижу и знаю ее красивой девушкой — так ей, видимо, хочется мне предстать, и я созерцаю это очаровательное существо во всей ее юной прелести. Не могу сам себе объяснить, как это происходит, но этот образ приходит ко мне зримым и даже осязаемым, правда, не живым, тут уж другие законы. Мы не говорим, но общаемся полноценно. Я знаю историю жизни соседки от пеленок до старости и конца, но никак не могу представить ее ни ребенком, ни старухой — она всегда является в голубом платье с лентой на шее и цветущей улыбкой на румяном лице. Справа лежит подросток. Я это хорошо знаю, но предстает он мне в форме лейтенанта авиации, бравого широкоплечего молодца, от него веет здоровьем и силой. Однако мы все хорошо знаем, что до этого там, наверху, дело не дошло, но ведь могло же и случиться, да и случилось все-таки здесь, у нас.
Что же такое жизнь? Мне теперь кажется, что это было умиранием, неосознанно противоречивым и мучительным стремлением к конечной цели. Можно ли сказать теперь, что цель достигнута? И да и нет. Здесь у нас тоже есть свои цели. Например, мы готовимся к балу. Я еще новичок и толком не знаю, что это такое, но участники прежних хороводов говорят, что это замечательное зрелище.
И прошлое свое я вижу. Оно оказалось здесь цельным и неделимым и похожим на красивое спелое яблоко — можно кусать с любой стороны, и вкус будет одинаков. Детство, юность, зрелость и старость для меня равнозначны, каждый эпизод прожитого — пустой, горький или счастливый — предстает точно отмеренным и необходимым. Это как бы выполненная программа, при разборе которой никогда не обнаружишь ни одной ошибки.
Как часто мне казалось там, наверху, что все не так, все могло бы быть иначе, стоило иной раз, казалось, шагнуть влево, а не вправо, чтобы все переменить и обрести покой, счастье, славу, любовь… И что же? Здесь мне дарована возможность переиграть бытие иначе. Я комбинирую без устали и нахожу себя в тех ситуациях, которые мне раньше казались предпочтительнее, но, увы, лишь иные декорации окружали мой путь, остававшийся прежним.
Я спрашивал об этом своих соседей. Они, правда, пытаются не изъясняться на эту тему и даже намекнули, что это тут не принято, но я вижу, что они также выстраивают варианты бытия. Иначе чем же тут заниматься? Впрочем, можно и ничем, можно просто покоиться, как многие и делают.