Колосья под серпом твоим
Шрифт:
— То ж я видел, что та хлопка так плакала, словно родного сына за свет провожала.
— Она не хлопка, она Марыля, вторая моя мать.
Пан Адам покачал головой.
— За что же это вы их так уважаете, панич?
— За то, что они трудятся, как Адам и Ева, — заученно сказал мальчик. — Пашут землю и прядут лен.
Выбицкий вздохнул:
— Э-эх, панич! Прошло то время, когда на земле были только Aдам и Эва. Прошло и не вернется. Теперь над Aдамом и Эвой царь, потом губернатор, потом ваш oйтец, а потом я, полупанок.
На губах его появилась ироническая
— А они над всеми нами посмеиваются, потому что пока ничего больше не могут сделать. Пpо царя не слыхал, а губернатора, как они говорят, кулагой облили. Князь, по их выражению, «лярва, хоць і ў барве». А я вообце «или пан сам пан, или пан у пана служит?», «на ноге сапог скрипит, а в горшке трасца кипит». Тaк что никогда вам, панич, не быть мужиком, а мужику не быть паном. И потому пора вам забыть о том, что вы играли с холопскими детьми в бабки. Время учиться господствовать… Никогда им, к сожалению, не быть вольными. Всегда над ними будет пригон. Человек — это такая холера, что придумает…
— А белый жеребенок? — спросил Алесь и похолодел весь до кончиков пальцев: понял, что чуть не ляпнул лишнее.
— Какой белый жеребенок? — спросил пан Адам, внимательно глядя на Алеся.
— Камень вон у оврага, — неловко вывернулся Алесь. — Лежит в траве, словно белый жеребенок.
— А-а, — протянул безразлично Выбицкий. — Так это, панич, скорее на белую овцу похоже.
Его глаза почти незаметно смеялись.
— Так, значит, учили вас там, панич?
— Учили.
— Вот и хорошо. По крайней мере не спутаете льна с пшеницей.
— Не спутаю.
Они снова замолчали. Теплый ветерок повевал в лицо, кабриолет мягко покачивало. После почти бессонной ночи Алеся клонило в сон, и наконец он задремал…
…Не было уже ни озими, ни жаворонков над нею, ни солнца. Была ночь. И туман, и длинные лошадиные шеи над белым озером. Как тогда, в полузабытьи в ночном, он подступал почти к ногам, этот туман, и из тумана постепенно вырастали, выходили на пригорок, как на берег, удивительной красоты белые кони. Молчаливые белые кони, которые медленно перебирали ногами. Он один лежал у наполовину погасшего костра, а кони стояли вокруг него и часто, ласково наклоняли к нему головы и дышали теплом, а их глаза были такие глубокие и такие добрые, какие бывают лишь у матери, когда она глядит на ребенка… Кони стояли и печально, нежно смотрели на него, а между ними стоял еще мокрый белый жеребенок со смешным толстым хвостом… И это было такое непонятное счастье, что Алесь едва не заплакал. А молочный туман сбегал с земли, как вода, и всюду были белые… белые… белые кони…
…Во сне он почувствовал — что-то изменилось, кабриолет стоит — и проснулся от неясной тревоги.
Вокруг снова были озимь и жаворонки. А по этой озими издалека кто-то ехал к ним на чалом коне.
— Почему остановились? — спросил Алесь.
— Да вот он позвал…
— А что это за важный такой пан, что дороги ему нема?
— А это жандармский поручик Аполлон Мусатов… И что из Суходола его принесло, да еще одного?
Всадник медленно приближался
Наконец всадник подъехал к самому кабриолету. Алесь увидел узкие зеленоватые, как у рыси, глаза под песочными бровями, хрящеватый нос, бакенбарды и маленькие, но уже щетинистые усики. Лицо было бы грубым, если б не вишневые губы и совсем юный румянец тугих щек.
Этот человек плохо загорал: лицо было того же цвета, что и треугольник груди под расстегнутым воротом голубого мундира.
Но интереснее всего были руки: цепкие, очень характерные, скрыто нервные, со сплюснутыми на концах, как долото, пальцами. Одна рука сжимала поводья, другая гладила загривок коня.
Поперек седла лежал длинный английский штуцер; два пистолета были небрежно засунуты в переметные сумы.
— Добрый день, Выбицкий, — сказал поручик.
— Добрый день, господин Мусатов.
Рысьи глаза Мусатова ощупали коня, кабриолет, фигуру Алеся.
— В вольтерьянцев играете? — спросил поручик. — Смотрите, привыкнет вот такой ездить, а потом попробует и вас вытолкнуть.
— Это князя Загорского сын, — словно извиняясь, сказал Выбицкий. — В Озерище был в дядькованье.
В глазах Мусатова появилась искра заинтересованности.
— Польские штучки, — сказал он.
— Что вы, господин Мусатов! Загорские из коренных здешних… испокон века православные.
— А сами в католический лес глядят.
— Побойтесь бога! В какой лес?! — Выбицкий был откровенно обижен и за себя, и за господ.
— А почему же этот старый Загорский-Вежа приказал младшего брата вот этого парня в костеле крестить? Скандал был на всю губернию.
Выбицкий опустил глаза.
— Я человек маленький, не мне знать намерения старого господина. Но поймите и вы: человек он старосветский, с капризами.
— Екатерининских времен, — иронически добавил Мусатов.
— Его чудачества на деньгах стоят, — сказал Выбицкий. — Под каждым его капризом — тысяча рублей. Хватит всему Суходольскому суду. Так что не нам с вами его судить.
На мгновение умолкли. Звенели над зеленым руном жаворонки.
— Почему это вы едете не по дороге? — спросил пан Адам.
— Сейчас нам дороги не нужны… Ничего не видели?
— Нет, — встревожился Выбицкий. — А что такое?
Мусатов промолчал, лишь цепкая рука поправила штуцер.
— Черный Вoйна снова в губернии, — сказал он после паузы.
Пан Адам подался вперед.
— Ворвался откуда-то, как бешеный волк, — процедил Мусатов. — Торопится резать, пока пастухи не опомнились. Два года не было — и вдруг каменем на голову.
— А говорили, что вы его тогда… подвалили… два года тому назад.
— Я коня его подвалил… В этот раз буду умнее. Его свалю, а на его коне ездить буду. И откуда он только таких коней добывает? Стрижи, а не кони.
— Не ездили б вы теперь, господин поручик. Этот не мажет.