Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Конь, оседая на зад, спускался к наплавному мосту, неуклюже лежавшему на воде.
У Алеся не было времени рассматривать все. На станции ожидал Кастусь, который вот-вот мог уехать.
Конь застучал подковами по настилу. Воз с сеном встретился как раз на середине, и вода залила бабки коню. Конь потянулся к воде, Алесь поднял удилами его голову.
Справа торчали из воды мощные, полуразрушенные арки каменного моста, когда-то, видимо, такого широкого, что три воза с сеном могли проехать рядом и еще сталось
Это были руины «моста на крови», на котором когда-то решали свои богословские вопросы заднепровские монахи с их поклонниками и горожане из католиков, возглавляемые школярами из иезуитского коллегиума.
А поскольку на продолжительные диспуты ни у кого не хватало ни времени, ни ума, то убеждали друг друга в справедливости «своего» Христа способом, в котором было мало терпимости и еще меньше гуманизма. Не последними доводами в этом споре было заушательство, удары разной силы Библией или ковчежцем по голове, пинки.
К числу неопровержимых доказательств, с которыми уже невозможно было состязаться, относились удар безменом по голове и сбрасывание с высоты в воду.
Поднявшись на другой берег, Алесь опять погнал коня. Промелькнули слева замчище, Николаевская церковь и два костела. Поодаль легко возносились в небо две колокольни Покрово-Гуменной церкви.
Замковой улицей вырвался на Петербургскую, высекая подковами искры из каменных плит.
Возле одноэтажного каменного здания ямской станции стояла запыленная — хоть ты пальцем на ней пиши — почтовая карета, и люди стояли на ступеньках, а кучер с почтальоном уже привязывали веревками корзины и чемоданы.
Он осадил коня и соскочил с него, бросив поводья.
Стал рассматривать пассажиров. Старый чиновник с узелочком. Женщина в чепце — видимо, его жена… Семинарист… Два шляхтича из средних.
— Скажите, дилижанс по смоленской линии уже отправился?
В тот самый момент, когда спросил это у семинариста, с радостью увидел, что не опоздал.
Кастусь сидел у стены на лавочке, опершись подбородком на согнутую руку, и смотрел своими синими глазами, как запрягают. Смотрел хмуро и с очевидной скукой.
Это был тот и не тот Кастусь. Волосы по-прежнему падали назад, открывая высокий и чистый лоб, но были длиннее. На верхней губе едва заметно пробивались усы, и рот юноши казался от этого еще более властным.
Одет он был в сюртук, в бежевые нанковые панталоны и запыленные полусапожки. На красивой мускулистой шее стягивал ворот белой сорочки широкий красный галстук.
Калиновский поднял голову и долгим недоумевающим взглядом, словно не узнавая, обвел темного от загара Загорского.
— Алесь…
— Кастусь!..
— Господа, — сказал пропитым голосом станционный смотритель, — проше сядать.
— Я… еду сейчас, — тихо сказал Кастусь. — Вот и дилижанс.
— Пошли
Кастусь растерянно мялся. И тогда Алесь протянул ему руки.
— Кастусь!.. Вот так Кастусь.
— Алесь! Братец! Алесь.
Они бросились друг другу в объятия.
Всадники неспешным шагом выехали из дремотной тени вековой пущи и увидели под высоченным крутым обрывом Днепр. Он спокойно и редко поблескивал мелкими волнами.
Они ехали одни, далеко впереди Логвина с подставными.
…Ночь спали в возке, а возле Докшицы встретили третью подставу и снова пересели на седла, хотя Кастусь был и неважный ездок.
Кастусь ехал на снежном Урге — тот был спокойнее. Алесь — на Тромбе, который никого не желал знать, кроме хозяина.
— Дивной красоты кони, — сказал Калиновский.
Алесь улыбнулся.
— Знаешь, мне однажды, еще в детстве, приснился удивительный сон. Была ночь и туман. И кони. Белые, изумительной красоты. Я лежал у погасшего костра, а кони наклоняли головы и тепло дышали. А среди коней стоял мокрый жеребенок. Весь снежный, а хвост смешной, толстый… И туман сбегает волнами, а везде белые кони.
— Ты, Алесь, случаем стихов не пишешь?
— Пробую, — краснея, ответил Алесь.
— И я иногда… тоже, — просто сказал друг.
— И… хорошие стихи?
— Где уж там! — вздохнул Кастусь. — Чтоб писать хорошие, надо все время работать. А я… Мне кажется, не в этом теперь наша судьба.
Алесь удивился — так помрачнело вдруг лицо друга. Что-то страдальческое появилось у него в глазах. Он был совсем не похож на Яроша Раубича, но выражение глаз, губ, сдвинутых бровей сделало их на миг очень схожими.
— Тебя что-то угнетает? — спросил Загорский.
— Потом, Алесь.
— Вижу, — сказал Алесь, — ты не хочешь, но…
— Я не хочу, но это выше меня.
— И потому ты не хочешь писать стихи? Но ведь судьба поэта — самая счастливая судьба.
— Кто хозяин своей судьбы? Кто знает, сколько ему дано жизни и когда придет смерть?
Кони шли почти над самой кручей. Сладкий могучий ветер летел из-за Днепра, приносил с собой запах стогов, аромат завядшей листвы, запах сырости и болотных цветов со стариц.
— За такую землю все отдать можно, — тихо сказал Кастусь. — Все. — И возвратился к прежней мысли: — А насчет того, что твой дед так набросился на тебя за мое письмо, то здесь я поступил как последний олух. Он, видимо, все понимает.
— Что все?
— А то. То, что раньше душили и рубили, а теперь… теперь понемногу жмут. Отними у человека в один день родных, хлеб, свободу, язык. Он ведь взбунтуется. Он оружие возьмет. А эти тянут понемногу, по капельке, по словечку, по человеку, по песне — незаметно отнимают.