Колосья под серпом твоим
Шрифт:
В небольшой гостиной с мягкой мебелью и синими стенами, украшенными медальонами из эмали и идиллическими гравюрами из народного быта, было полно людей. Курили, пили кофе возле углового столика, спорили. Раздавались возгласы, смех, аплодисменты, — по-видимому, награда кому-то за меткое слово. Смешивались польский, французский, белорусский языки.
— Проходите, молодые люди, будьте как дома, — гостеприимно приглашал Киркор.
Было видно, что он честолюбив, гордится и этим сборищем, и гостиной, и людьми, собранными в ней, и атмосферой остроумия, споров и всего иного.
К большому своему
— Вам повезло, молодые люди, — мягко кудахтал Киркор, — сегодня у меня как раз наиболее интересные гости. Редко бывает так, чтоб у каждого нашелся свободный вечер. Но сегодня вы увидите цвет нового виленского общества. Прошу быть как дома.
И убежал к другим — умиротворять: там бросить остроту, там ироническое слово, словно ведро воды на слишком яркое пламя. Юноши остались одни.
— А ты знаешь, — сказал Алесь, — мне он не нравится.
— Что-то резонное в этом есть, — покрутил тяжелой головой Грима. — Хочет, чтоб все были один к одному — святые да божьи. Видишь, вон Ходзька Игнаций сидит. Тезка поэта по имени. Богач! С ним он о золотом веке поговорит. А тот — граф Тышкевич, человек хороший, образованный. Ведет археологические раскопки. С этим побеседуют о том, как трудно было жить нашим предкам.
— А что здесь Лизогуб делает?
— Правое крыло сообщества, смену себе готовит.
— Кого ты еще знаешь?
— Вон тот, видишь? С нервным, тонким лицом…
В уголке, отдельно от всех, сидел худой человек с высоким лбом, в сюртуке бутылочного цвета и широком белом галстуке. Руки с длинными пальцами нервно теребили брелоки часов. Когда спор взрывался вдруг погрубевшими от страсти голосами, человек морщился как морщится меломан с абсолютным слухом, услыхав скрежет кирпича о кирпич. Лицо этого человека было тонким и желчным. Продолговатые, немного близко посаженные глаза смотрели грустно и сосредоточенно. И крупными красивыми волнами падали на плечи русые волосы.
— Кто такой? — спросил Алесь.
— Сырокомля. Поэт.
— По-польски пишет?
— И по-белорусски тоже.
— А тот? — Алесь показал на небольшого человечка, который пил кофе за столиком в углу и, кажется, был больше всего озабочен тем, чтоб не показать своей неловкости перед всеми этими людьми, чтоб взять и поставить чашечку с достоинством. У человечка было широковатое лицо с добрыми, видимо, близорукими глазами. Такому б сидеть дома, такому б вместо сюртука даже здесь больше подошел бы шлафрок.
— Погоди, — сказал Алесь. — Этого я довольно часто вижу на улице. Он что, тоже живет где-то на Немецкой?
— В доме на углу Немецкой и Доминиканской. Нет, во втором от угла.
— Он кто?
— Я его плохо знаю. Знаю, что служит органистом в Святоянском костеле. Интересно, почему он здесь бывает? Впрочем, тут довольно
— И фамилии не знаешь?
— Она тебе ничего не скажет. Монюшко.
И вдруг всплыл в памяти Алеся разговор двух женщин, который он случайно подслушал на улице. Женщины были в глубоком трауре, и это — а также их заплаканные глаза, и молодость, и красота — заставило Алеся прислушаться к разговору.
— Грима, — сказал Алесь, — я слышал однажды, как святоянского органиста назвали богом.
— Наверно, костельные дэвотки, — буркнул Грима.
— Нет, не скажи. Каждый город, брат, — это город сказок. Идет артиллерийский поручик, а в потенции он Наполеон. Умирает в богадельне старик, выбрасывают из-под его матраца исписанные листки, потом часть этих листков вместе с газетами попадает между дверью и клеенкой, которой ее обили. А спустя сто лет меняют клеенку и случайно находят листки, и тогда обнаруживается, что в богадельне умер величайший поэт времени. Природа любит прятать бриллианты и золото в бренный ил и смешную оболочку.
— Разошелся, — сказал Грима.
— А может, и в самом деле у Святого Яна играет сам бог? Надо б сходить.
— А из гимназии вылететь не хочешь? За хождение на католическое богослужение?
А хозяин тем временем уже катился к ним:
— Нелюдимы! Нелюдимы! Не могут сами пойти туда, где им интересно. Так идемте же.
И подвел их к группе людей.
— Знакомьтесь. Господин Грима, князь Загорский.
В середине кружка на кушетке сидели два человека. Один, мужиковатый, мрачный, еще молодой, смотрел на юношей с некоторым вызовом, будто именно от него зависело, принять новичков в разговор или нет.
Однако главным в беседе был, очевидно, не он.
На краешке кушетки, в углу, сидел, удобно втиснувшись в мягкую подушку, словно утонув в ней кругловатой фигуркой, маленький добродушный горбун. Горб у него был небольшой и напоминал бы легкую сутуловатость, если б только правое плечо не было выше левого. Это обстоятельство не оказало, видимо, дурного влияния на психический склад горбуна. На круглом, мягком лице его блуждала всепроникающая, растроганная улыбка. Горбуну было лет сорок пять, но простоватые голубые глаза, светло-русые волосы, в которых трудно было заметить седину, румяный улыбчивый рот придавали его лицу доброе, наивное, детское выражение. Взглянув на него, нельзя было не сказать: «Ах, какой хороший человек!»
— А вот наши два Винцука, — знакомил хозяин. — Оба поэты. Оба благородные граждане. Оба благородные мужи.
— Ну просто хоть икону с меня пиши, — буркнул мужиковатый.
— Оба добрые патриоты. Любят родину. Любят. Знакомьтесь.
— Коротынский, — опять же с вызовом протянул Алесю руку мужиковатый.
И Алесь подумал, что этот подчеркнутый вызов — от необходимости утверждать свое достоинство. Видимо, худородный. Может, даже из крестьян.
— Дунин-Марцинкевич,[95] — подавая пухлую руку, мягким голосом сказал горбун. — Прошу не путать с Марцинкевичами-Асановичами или Марцинкевичами-Мустафами. Я пока что не татарин. Хотя? — И он рассмеялся. — Быть здешним татарином, ей-богу, неплохо. Язык один, наш. «Китаб» ничем не хуже блаженного Августина. И жен можно иметь аж семь.