Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Директор с досадой взглянул на Креста. Действительно, восьмым. Действительно, родители с их связями проследят за этим. Драка! Какой год проходит без драки, общей драки в гимназии. Ох, это надо замять! Самих погонят, если узнают!
— Вы слышали, за что они хотели его избить? — спросил директор Креста.
— К сожалению, нет, — ответил Крест.
— За что вы его? И за что они?
Алесь поднял на директора прямой взгляд.
— Я не могу сказать вам этого.
Он вспомнил, что если за «крепостничество» не похвалят его, то за ругань Лизогуба
— Я не могу сказать вам этого, — повторил Алесь. — Но поверьте слову дворянина — стоило.
Директор пожал плечами. Кто в самом деле разберется в сведении счетов этих юных вандалов? Он покосился на Креста.
Но Крест тоже молчал. Утопить Загорского ему ничего не стоило, но тогда до попечителя дошло б, что в гимназии осуждают крепостное право и правительство, что сегодня смяли и выбросили из стен здания добрую половину тех, кто стоял за все это. И первым будет отвечать он, Крест, потому что это благодаря его попустительству вспыхнула драка. Вот тебе и «дал возможность проучить»!
Поэтому Крест молчал.
Обращаясь к «волчонку», директор указал на Лизогуба:
— Вы считаете, что избить до полусмерти — достойный поступок? Бить дворянина?
— Еще раз говорю, — сказал Алесь, — стоило.
— Вы не раскаиваетесь? — спросил Гедимин.
— Я сделал бы это завтра. И послезавтра.
— Гм… — только и сказал директор.
…Алесь сидел в кресле, закутанный в одеяло и три пледа. Лицо у него было красное, глаза блестели.
Напротив, у тонконогого столика, сидел старый Вежа.
Дед думал. Он не смотрел ни на внука, ни на Халимона Кирдуна, что стоял у стенки. Халимон, тоже переодетый в сухое, был красный, словно из бани, — выпил три рюмки водки. Спасался домашним методом.
Воспитанник и дядька сегодня чуть не утонули. Ехали из Вильни как будто навстречу весне — разводьями, весенним льдом. А во всех оврагах уже кипела вода не вода, а снеговая каша, набухшая, предательская.
Овраги ревели так, что даже издали страшно было слышать их рев. Первый овраг проехали. И второй проехали. А третьим чуть не сплыли в Днепр. Чуть не засосала их прозрачная ледяная вода, что струйками просачивалась сквозь снеговую солодуху, ревела, крутила, перемешивала сама себя, тянула все на трехсаженную глубину.
С трудом вытащили их дреговичанские крестьяне…
— Та-ак, — сухо сказал дед. — Заплатил ты, стало быть, первую дань своему сумасшествию. Окончили, их высочество, курс наук.
— Я уже рассказывал вам, дедуня.
— Хвалю. Достойно. И по-рыцарски. Однако мне не легче. Родителям тоже. Да еще в овраги полез. Со страха? Чтоб быстрее навстречу опасности?
— Нет.
— Что же делать?
— Ничего, — сказал Алесь. — Я не понимаю, зачем вы напали. Никто, кроме меня, не потерпел. Ну хорошо, ну, я неделю считал, что исключили. А затем
— Не они дали, — сказал дед, — имя твое дало.
— Не имя, — возразил Алесь. — Боязнь. Боялись комиссии. Боялись, что Лизогубовы слова всплывут.
На губах Вежи появилась ироническая улыбка.
— Ну и что? Ну вытолкнули б Лизогуба в Пензу, а тебя в Арзамас. Его — за ненависть к русским, тебя — за ненависть к империи, к рабству. Лучше б это было?
Глаза внука лихорадочно блестели.
— А вы хотели бы, чтоб меня семеро били за то, что я — это я, а я бы не отбивался, а дал бы себя бить?
Вежа смотрел на Кирдуна.
Мрачный, добрый Кирдун стоял у стены и краснел все больше. То ли от водки, то ли от стыда.
И вдруг Кирдун, а по кличке «Халява», вместо того чтобы оправдываться, объяснять, — словом, делать все то, что было освящено традицией, — зарычал во весь голос, перешел в наступление:
— В гимназию анахфемскую отдали! А там всемером панича бить хотели… Слава богу, не дали добрые люди…
Дед собирался было прикрикнуть, но остановить Халимона было невозможно.
— Карахтеристику поганую дали… — ревел Кирдун. — Из-за чего? Из-за смердючки той. Гляди-ка, будущий злодей, царский преступник нашелся. Неведомо еще, кто из них злодей, панич или царь.
— Иди, Кирдун, — неожиданно мягко сказал Вежа. — Иди выпей еще. За любовь будешь иметь от меня.
Кирдун, всхлипнув, двинулся к двери.
Алесь смотрел, как Вежа невидящими глазами уставился на черный, мокрый парк, на голые деревья, на лапинки снега и на синий, вздувшийся Днепр.
Тревожно кричали в ветвях грачи.
И вдруг дед грубо выругался. Впервые за все время, как его знал Алесь:
— Мать их так… мать их этак и разэтак… Не пустят в университет — в Оксфорд отвезу. Загорский, видите ли, потенциальный царский преступник… Плевал я на них…
XXXI
Майка-май, Майка-май, — звенели за окнами капли. И Майка Раубич, рассмеявшись от счастья и предчувствия, приникла к окну. Зеленоватые, как морская вода, глаза девушки жадно смотрели на мокрые деревья, на белоснежный сад, на черные куртины, по краям которых уже цвели бархатные анютины глазки.
Сумерки надвигались на сад. Мягкие, влажные, майские.
Только что отгремела первая гроза. Нестрашная, грохотливо-радостная, майская гроза. И теперь под окнами старого теплого дома буйствовала лиловая сирень.
Мокрый и сладкий ветер летел в окна.
Весь этот день большой дом в Раубичах бурлил от сумятицы и кутерьмы. Готовились ехать на бал в Загорщину. Подшивали, гладили, мылись. Нитки свистели в руках швей. Шум утих всего лишь час назад.
Михалина стояла у окна, положив руки на подоконник, словно подставив их нежным поцелуям свежего воздуха.