Командующий фронтом
Шрифт:
Чиновник внимательно посмотрел на Лазо, пытаясь при тусклом свете свечи прочесть в его глазах, искренне ли он это сказал.
— Вы вот про город рассказывали, но не все, — добавил Сергей. — Разве вы не помните, как в шестом году из Москвы к вам пришел с казаками генерал Меллер-Закомельский, а с востока Ренненкампф? Шли они навстречу друг другу, а по пути пороли, вешали, расстреливали. Крови-то народной сколько пролилось, Алексей Алексеевич! А за что?
— Я про эти дела ничего не знаю, милый человек, — ответил нехотя чиновник и сладко зевнул. — Пора спать…
Сергей встал и легко поднялся на верхнюю
В Красноярск приехали рано. Здесь уже слегка подморозило, на крышах белел иней. Город, как полуостров, примыкал к конусообразной и вытянутой в глубину Черной сопке. По Енисею бороздил колесный пароход, оставляя позади себя свинцовую рябь. По обе стороны города лежала тайга, и из глубины ее неслось неумолчное гуденье. В самом городе с тремя площадями и тридцатью улицами жили тихо, бесшумно, с закрытыми на ночь ставнями. И только когда кто-либо из красноярских купцов выдавал замуж дочь или женил сына, город шумел и бурлил три дня, по улицам проносились тройки, запряженные в розвальни, из которых доносились крики, игра на гармошках, песни и улюлюканье, а потом все затихало до очередной купеческой свадьбы.
За Вокзальной площадью, в старых казармах с прогнившими половицами и облупившейся штукатуркой, квартировал пятнадцатый Сибирский пехотный запасный полк, а на другом краю города — казачий дивизион. В городе знали, что командир дивизиона Сотников дружит с купцом Гадаловым, берет у него взаймы деньги и ухаживает за его дочерью-перестаркой, бесталанной девицей, с трудом закончившей гимназию, но обладавшей приданым в сто тысяч рублей.
Командир четвертой роты пятнадцатого Сибирского полка, подпоручик Смирнов, отчаянный картежник, из тех, кто тщетно искал случая, когда ему улыбнется счастье, недвусмысленно предупредил Лазо при первой же с ним встрече:
— Пройдете испытание — офицеры вас примут в свою семью. Не пройдете — пеняйте на себя.
Поселился Лазо в офицерском доме, заняв одну комнату. Это был обыкновенный дом из сруба, поставленный много лет назад каким-то предприимчивым купцом и проданный им втридорога военному ведомству. Кроме железной кровати с тюфяком, на котором виднелись клопиные следы, шкафа с незапирающейся дверцей, хромоногого стола и двух стульев, в комнате у офицера ничего больше не было. В сенях стояла кадка с водой, которую ежедневно наполнял дежурный солдат, и табурет с тазом для умывания.
На другой день Лазо, придя на занятия, увидел, как фельдфебель тыкал кулаком тщедушного солдата и грозил:
— Я из тебя, сукин сын, дурь выколочу! Молчать! Не разговаривать!
Лазо поздоровался со взводом и сказал:
— Раньше чем начать занятия, хочу вас предупредить об одном: рукоприкладства не признаю и буду за это строго наказывать. Это относится в первую очередь к фельдфебелю.
Фельдфебель, у которого усы на упитанном, лоснящемся лице торчали щеточкой вверх, с удивлением выслушал предупреждение офицера.
— Солдата надо любовно и упорно учить, а не бить, — добавил Лазо.
Вечером, проходя по коридору в казарме, Лазо услышал, как один солдат говорил другому:
— Таких у нас еще не было.
Кто-то добавил:
— Долго не продержится. Свалят его за любовь к серой скотинке.
В мутном от мороза воздухе курилась вершина Караульной горы.
Вот уже четвертое воскресенье Лазо бродил по городу, присматриваясь к горожанам. Уж больно много в городе пьяных. Вот прошли с песней, в обнимку, нетвердым шагом двое в поддевках и ушанках. У одного голос низкий, у другого — писклявый, плачущий:
По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах…Из ворот выбежала девушка, укутанная в полушалок, и веничком сгребла снежок, опушивший за ночь окно. Молодая женщина в поношенной короткой шубейке, в меховой шапочке, с муфточкой торопливо прошла мимо и сунула Лазо в карман шинели записку. Пока Лазо собрался окликнуть, женщина исчезла, и он, покраснев — столь велика была его застенчивость, — подумал: «Так начинаются все провинциальные романы».
Дома, сбросив шинель, он не спеша повесил ее на гвоздь, торчавший в стене у двери, стянул сапоги, сел на кровать и развернул записку. Она была написана четким и красивым почерком на четвертушке бумаги школьной тетради. С каждой минутой лицо у Лазо все больше озарялось, словно его освещали изнутри.
— Счастливый день! — сказал он вслух. — Но до следующей встречи еще шесть томительных дней. — Потом он перечитал записку, но уже вслух: — «Нам известно, что солдаты вас любят и уважают. Офицеру заслужить у них признание не так просто. Значит, вы любите людей из народа, значит, вы против произвола, который чинит над ними самодержавный строй, значит, вы с нами, борющимися против этого строя. Если это так, то идите к нам! Я жду вас в будущее воскресенье на Воскресенской улице у лавки с вывеской «Иван Погоняев и сын».
Лазо зажег спичку и поднес ее к записке. Бумага запылала, сгорела, скорчилась и рассыпалась пеплом по полу.
Солдат Назарчук из взвода, которым командовал Лазо, мало отличался от других солдат, одетых в одинаковые серые шинели, тяжелые башмаки на шипах и обмотки. Однако, приглядевшись к Назарчуку, можно было прочесть в его больших серых глазах выражение недовольства. Он послушно выполнял все требования фельдфебеля, но за глаза ругал его в присутствии всех солдат на чем свет стоит, называл «душегубом». В этом человеке жила ненависть к фельдфебелю и к офицерам за мордобой и издевательства над солдатами. «Придет время, — говорил он только тем, кому доверял, — мы с них спросим за все».
Назарчук случайно познакомился с одним из политических, и тот почувствовал, что у солдата бьется горячее сердце. Умелым разговором он привлек его к себе. Так Назарчук, получая по воскресеньям увольнительную, приходил тайком на чаепитие к ссыльному, которого звали дядей Глебом. Здесь он познакомился с молодой барышней по имени Ада. Дядя Глеб и Ада обстоятельно расспрашивали у него о поведении офицеров, настроениях солдат. Однажды они дали ему несколько листовок и попросили раздать их солдатам.