Коридоры памяти
Шрифт:
Уже поговаривали об Уссурийском крае, Приморье, Сахалине и Камчатке. Отец весь превращался во внимание.
Хабаровск оказался большим. Огненно-рыжее солнце висело над его окраиной. Ветер ворошился в деревьях, листья блестели и все разом выплясывали на ветвях. По трамвайным проводам и рельсам скользили огненные блики. Раздавались лязг и шипение. Все вызывало впечатление непрерывности и слитности здешней жизни. Неожиданное многолюдство обрадовало Диму. Значит, они здесь будут не одни, их тут будет много. Может быть, думал он, видеть разные места ничуть не хуже, чем жить все время на одном?
Из Хабаровска выехали вечером. В вагоне долго не включали свет. Ночью Дима проснулся от толчка, всунул ноги в ботинки и, как был, в майке и трусах, вышел в тамбур. Моросящий холод мгновенно проник к телу. Желтый свет лампы
По каменистой земле он сошел к берегу навстречу широким наплывам непривычного запаха. Вдоль светлой узкой полосы, захламленной выбросами приливов, плескалась вода. Присев на корточки, он протянул руку к ее отчужденно подвижному холодному телу и поднялся: не хотел бы он здесь купаться. Его взгляд охватил пространство вдоль берега, деревянный пирс и водный двор порта, забежал к горизонту. Море вдали было однообразно большим, в сизой дымке, подхватываемой ветром, но чем ближе, тем больше движения чувствовалось в нем. Интереснее всего было у берега. Не то привлекало, что воды было так много, а то, что каждым вздымавшимся и опадавшим холмиком она была как бы всей водой.
— А чем тут пахнет? — позже спросил он отца.
Оказалось, что пахло само море. Запах будто отделял его от суши, море дышало им и выдыхало его.
— Это от водорослей, — сказал отец. — Японцы их едят.
Берег поднимался откосом из перемешанных с землей камней. Такая земля, заметил Дима, была здесь везде. Такие же камни, но отдельно, всего два камня, лежали у самой воды. Как и вода, они являлись не просто камнями, каких много, а всеми камнями, из которых, представлялось Диме, был сложен Сахалин.
Сахалинскими стали для Димы и темновато-прозрачный воздух, и медленно рассеивавшийся туман неба, и солнце, неожиданно осветившее пирс и водный двор порта.
Дима пошел назад. Скучившийся город с освещенными солнцем передними домами весь стоял перед ним. Узкими дворами тянулись с близких сопок улицы. Дома воспринимались отдельно от земли, на которой стояли.
Все люди на Сахалине, такое чувство возникло у Димы в первые же дни, оказались как-то особенно сплочены и в то же время каждый являлся будто сам по себе. Называя остальную страну Большой землей, они как бы отделяли себя от прежней жизни и явно на что-то надеялись. Отец долго не мог найти работу, которая устроила бы его. Приходилось все время переезжать. Удивил поезд с маленьким паровозом и несколькими маленькими вагонами. Под знаменитым здесь Чертовым мостом в глубоком стометровом распадке ели выглядели реденькими кустиками. Запомнились приземистые прибрежные города и поселки, неожиданные в таких дальних краях, теплые солнечные дни с шелковым полотном затишных ветров и желтыми полями искрившегося моря, нашествия холодного моросящего воздуха и гряды островерхих, как шлемы, волн, затоплявших пустынные берега. Он видел полные рыбы трюмы и палубы рыбачьих катеров, и однажды блестящим, как витрина, солнечным днем море раскрыло перед ним глубины неведомой жизни. Он вдруг почувствовал всю Рыбу, еще дышавшую огненно-красными жабрами, еще трепыхавшуюся в обильной прозрачной слизи, бившуюся упругой плотью, не дававшуюся, коловшую, ранившую руки, но вот уже заживо распоротую, расчлененную, с настоящей кровью, что застывала на его руках как его собственная кровь. Недра моря поражали необычностью обитавших в нем скатов, трепангов, крабов, креветок, морских звезд, морских лисиц и каких-то устрашающего вида безобразных чудищ с щупальцами-змеями. Все это бугрилось, сжималось, расползалось, отвердевало. Запах свежих потрохов распространялся как дыхание моря.
Наконец остановились в Южно-Сахалинске. За городом виднелись сопки. Небо уходило в беспредельность. Маленькое яркое солнце представлялось где-то над самым краем.
Воображение рисовало за сопками водный холм океана.
«Вот где я еще побывал», — подумал Дима.
Может быть, то, что он видел и еще увидит на Сахалине, как раз и будет отличать его от сверстников, от многих других людей, кто этого не видел.
Как события личной жизни принимал Дима и перемены в необычной сахалинской природе. Всюду желтела, становилась оранжевой и жесткой листва. Потихоньку снимали одежду и оставались голыми деревья и кусты. На жухлой земле, обметанной инеем и покрытой льдинками крошившихся лужиц, дул устойчивый осенний ветер. Сохранившиеся на ветках листья стучали друг о друга как стеклянные. Небесный свод пустовал. Но вот клочьями необычно белой ваты густо повалил снег. Он шел полдня. Когда он кончился, всюду стало тихо и ярко. Но так продолжалось не долго. Мир на глазах становился бесцветным и скучнел. Скучнела мама. Очень заметно скучнел отец. Короткие дни разделялись длинными ночами. Ненастье накрывало город одной крышей. Иногда капризы природы возбуждали. Однажды город завалило почти до верха домов. Машины и люди двигались по высоким коридорам, прорытым в снегу. Все люди становились как бы соседями в одной коммунальной квартире. Потом был первый весенний ветер. Все больше становилось теплых солнечных минут и часов. Снег сочился и поблескивал. Сегодня его было меньше, чем вчера.
Глава двадцать вторая
Южно-Сахалинск не походил на города материка. Своих, русских построек здесь было мало. Русская жизнь заполняла японские дома с дощатыми стенами и тонкими раздвигающимися дверями. На всем еще хранились следы ни на что не похожей исчезнувшей жизни: на задворках и свалках валялась странная обувь без задников, с деревянными колодками, с отведенным для большого пальца местом в раздвоенном носке; на билетах в кино можно было прочесть прежнее наименование города; в городской бане в выложенном мелкой необыкновенно гладкой плиткой маленьком бассейне, в котором прежде любили сидеть в теплой воде и тесноте японцы, теперь, больше из любопытства, баловались русские; высокое деревянное здание непривычной архитектуры стало музеем. Больше всего поражало Диму то, что в исчезнувшей чужой жизни все было маленьким, будто иноземцы жили какой-то игрушечной, не вполне настоящей жизнью.
В доме, который отвели Покориным, жил японский писатель, страдавший туберкулезом. Писатель был худ, бесцветен как мокрица, в заношенном и потончавшем темном пиджаке и брюках, с голыми, чистыми, сухими ступнями ног в деревянных шлепанцах. Он оказался почти как русский: высок, совсем не узкоглаз, внимателен и прост. Только голые, не в носках, ступни вызывали у Димы неприятное чувство.
«Так одет, а писатель», — подумал он.
Когда отец привел его посмотреть дом, японская семья отъезжала. На заваленной скарбом тележке с двумя высокими колесами не было ни стола, ни стульев, ни другой знакомой мебели. Дима вошел в дом как хозяин.
Чужая жизнь еще теснилась в комнатах. Невыветрившийся запах ничего не напоминал. Дима ходил по покрывавшим пол циновкам без следов от кроватей и табуретки, заглядывал в пустые ниши с раздвинутыми дверцами, поднимал с пола брошенные хозяевами маленькие толстые книги на чужом языке в виде знаков, похожих на скелеты насекомых.
«Как они без стульев, без кроватей жили? — думал он. — Прямо на полу».
Поглощенный необычным видом своего будущего жилища, Дима не сразу заметил, что был не один. В комнату, где он рассматривал книги, вошел сам писатель-японец. Они столкнулись взглядами, взрослый человек и мальчик, и Дима устыдился, будто совершил что-то предосудительное: считал себя хозяином того, что не ему, а этому японцу принадлежало. Они поняли друг друга. Писатель тоже не ожидал встретить в еще своем доме радовавшегося русского мальчика. Окинув комнату последним взглядом, японец вышел так же неслышно, как вошел.
Радостное чувство явно убавилось в Диме. Не увидел он, чтобы и писатель был доволен. Может, эта японская семья вовсе не хотела уезжать. Не хотелось думать, что над ней и другими японскими семьями совершалась несправедливость. Не хотелось, чтобы вообще совершалось зло над кем бы то ни было.
«Может, у них в Японии и дома никакого нет, — подумал он о писателе. — Дадут ли им там квартиру?»
И все же несправедливость совершалась. Наверное, этот больной писатель не был виноват, как не были виноваты и они, русские, кому теперь переходил дом и кто как бы совершал эту несправедливость, но писатель все-таки уезжал, а они все-таки занимали его дом.