Корни небес
Шрифт:
— Сомневаюсь, что ты проснулся бы, — поправил его Бун, обгладывая еще один кусок цыпленка.
— Дайте дорассказать. А ты замолчи и ешь.
Говорит, что тащил с собой девчонку пару недель, продвигаясь все дальше по равнине, и развязывал ее только для того, что сам называл «необходимыми потребностями». Своими ли или ее, он не объясняет.
В конце концов, в одном городе под названием Лукка он обнаружил организованное сообщество. Это был город, окруженный древними стенами, которые легко было оборонять. Они построили и плотину, и вал, и дополнительные деревянные укрепления из дерева. Успешное сообщество.
— Но я был единственным, у кого
— И ты их запер…
— Бун… — упрекает его вполголоса Дюран. Единственным одеялом укрывается он с Адель Ломбар. Я им завидую. Быть одиноким — это проклятье. Это часть обета, принесенного мной, но это произносилось тогда, когда одиночество было еще выбором каждого, а не всеобщим жребием.
74
«Моя борьба» (нем.) — книга Гитлера, в которой он обстоятельно изложил свою политическую программу.
— А девушка? — спрашиваю я.
Готшальк пожимает плечами и рассерженно машет рукой. Он не хочет это обсуждать.
Я спрашиваю себя, добралась ли эта «терпимо грязная» бедняжка хотя бы до Лукки.
— Поначалу, когда я объяснял им мои планы, они сопротивлялись. Но скоро все разногласия были улажены, и мы все вместе взялись за работу.
Грузовик был слишком велик, чтобы войти в город. Его переделывали снаружи, по ночам, под надзором часовых.
— Самыми важными сделанными изменениями стали бронированные пуленепробиваемые окна. К счастью, в городе раньше был магазин замков и сейфов. А еще специальный кузов. Мы сконструировали его, соединив куски трех тягачей, кинутых на обочине дороги. Затем, понимая, что дизель должен был когда-нибудь закончиться, я выдвинул эту идею с цистерной газа. Опасно, но что делать? Я видел нечто подобное в Китае, во время своего путешествия. Это было самой трудной частью проекта. Хотя нет, неправда: самым трудным было очистить город…
— В каком смысле? — спрашиваю я.
В глазах Готшалька отражается ярко-оранжевое пламя, горящее в жаровне.
— В том смысле, что в сердцах некоторых его жителей были нечистые чувства. Поэтому эти сердца необходимо было очистить.
— Каким образом?
Готшальк закрывает глаза:
— Водой и огнем.
Момент, когда грузовик был закончен, ознаменовал начало новой фазы для принявшей Готшалька общины. Фазы, которой многие из них не ожидали.
— Мы очищали город. Это были праздничные ночи, в которые пламя сожгло грех и вернуло воздуху свежесть. Мои последователи занимались непокорными, равнодушными и теми, кто думал, что спячка в берлоге — это главное предназначение человека.
— Господь всемогущий… — шепчет сержант Венцель.
Готшальк кивает:
— Именно так. Господь всемогущий. Ты это хорошо сказал. Именно он послал мне знак, чтобы сказать, какой дорогой нужно идти. Он послал радугу.
— Это невозможно!
Это сказал
— Никто ни разу не видел радугу, со дня FUBARD. Их больше не существует! Они умерли! Испарились! Больше не бывает радуг!
Готшальк невозмутимо продолжает свой рассказ:
— Итак, в небе показалась радуга, чтобы указать нам дорогу. Это была дорога на восток.
— Аминь, брат, — бормочет Бун. В этот раз Дюран не одергивает его, но Готшальк, казалось, даже не обратил на это внимания.
— Отправилось тридцать из нас. Самые сильные, самые молодые, самые вдохновенные. Мы поднялись на борт этой церкви на колесах ради миссии, подобной которой еще не видела эта планета, даже во времена крестоносцев. Завтра вы познакомитесь с некоторыми из воинов, с первыми всадниками. Из тех тридцати осталось в живых лишь шестеро.
«И скольких из них ты убил лично?» — хотелось мне спросить. Но упоминание о радуге смешало мои мысли.
Папа Римский мог позвонить нам с работы, или из машины, чтобы сказать: «Посмотрите в окно, там радуга. Самая красивая радуга, которую я видел в жизни», — добавлял он всегда.
Бедный Папа!
«Ты был бы рад услышать этого сумасшедшего, который рассказывает о невероятных радугах. Тебе бы понравился и этот грузовик. При всем том отвращении, которое вызывает этот маньяк-извращенец, грузовик тебе бы понравился. Ты бы даже придумал способ его усовершенствовать. Я в этом уверен».
— Что случилось, отец Дэниэлс? Мой рассказ вам неинтересен? Я утомил вас?
Зеваю.
— Напротив. Но я очень устал. И уже почти рассвет. Нам не помешало бы поспать.
Готшальк качает головой.
— На «Самой Большой и Быстрой Церкви На Колесах» мы не подчиняемся расписанию этой разлагающейся и порочной эпохи. Мы остаемся верными распорядку дня наших предков, тем принципам, которые передавались нам из поколения в поколение. Мы спим по ночам и работаем в дневном свете, как повелел Господь.
«Вот в чем причина смерти двадцати четырех апостолов», — думаю я.
Но не говорю этого вслух.
Маньяк-извращенец.
Эти два магических слова я никогда не должен забывать.
Никогда не расслабляться, пока находишься рядом с ним. Никогда не ослаблять внимание.
Я решаю не сдаваться.
— Даже если и так, я до смерти устал. Сочтите это послеобеденным сном.
— Как хотите.
— Где я могу лечь?
— Где пожелаете.
Я смотрю на него в растерянности:
— Неужели у вас нет кроватей или чего-нибудь подобного? Хотя бы спальных мешков?
— Народ Господа закален в трудностях. Мы не верим в удобства. Вы можете лечь, где хотите, — места много.
— Могу ли я получить хотя бы одеяло?
— У нас нет одеял. Народ Господа…
— …не верит в холод, — с усмешкой заканчивает Бун.
— Ладно, я понял…
Я никогда не любил пост, епитимьи, всю эту театральную мишуру раскаяния, которое, по моему мнению, должно рождаться в сердце и там же заканчиваться: это вопрос совести, в общем-то, а не внешнего эффекта. Я представляю себе, что это мои предки-протестанты, яростно вертясь в могилах, зародили в своём потомке-паписте сомнения в силе такого института, как исповедь, если она не сопровождается искренним чувством и тем, что когда-то называлось деятельным раскаянием.