Королева Марго
Шрифт:
— Время идет, — крикнул тюремщик. — Скорее, торопитесь!
Маргарита с распущенными волосами стояла на коленях около Ла Моля и заливалась горючими слезами, похожая на кающуюся Магдалину, а Анриетта старалась увести пьемонтца.
— Беги, Аннибал, — повторил Ла Моль, — не давай нашим врагам повода позлорадствовать при виде того, как два невинных дворянина будут умирать позорной смертью.
Коконнас нежно отстранил Анриетту, тянувшую его к двери, и, сделав в сторону тюремщика торжественный и в данных обстоятельствах величественный жест,
— Мадам, прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые ему обещаны.
— Вот они, — ответила Анриетта.
Затем, грустно покачав головой, он обратился к Ла Молю:
— Милый мой Ла Моль, ты оскорбил меня, если подумал хоть на минуту, что я способен тебя бросить. Разве я не поклялся и жить и умереть с тобой? Но ты так мучаешься, мой бедный друг, что я тебе прощаю.
Он решительно лег рядом с другом, склонил к нему голову и коснулся губами его лба. Затем тихо, осторожно, как мать берет ребенка, взял голову Ла Моля и положил ее к себе на грудь.
Маргарита стала мрачной. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.
— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева! Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы отвести всякое подозрение о нашей любви.
— Если нельзя мне даже умереть с тобой — что же другое могу я сделать для тебя? — воскликнула Маргарита.
— Можешь, — ответил Ла Моль, — ты можешь сделать так, что мне будет мила и сама смерть: она придет за мной с улыбкой.
Маргарита нагнулась к нему, сложив ладони, как бы умоляя его говорить.
— Маргарита, помнишь вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты, взамен ее, мне свято обещала одну вещь?
Маргарита затрепетала.
— A-а! Ты вздрогнула, значит, ты помнишь?
— Да, помню, да, и клянусь душой, Гиацинт, исполню, что обещала.
Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично призывая Бога в свидетели своей клятвы.
Лицо Ла Моля сразу просияло, как будто своды часовни вдруг разверзлись и небесный луч пал на его лицо.
— Идут! Идут! — предупредил тюремщик.
Маргарита вскрикнула и кинулась было к Ла Молю, но с трепетом остановилась из страха причинить ему боль.
Анриетта поцеловала Коконнаса и сказал:
— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Кроме Бога, я буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, в чем Маргарита поклялась Ла Молю, но клянусь сделать то же самое и для тебя!
И она протянула руку Маргарите.
— Ты хорошо сказала, благодарю тебя, — ответил Коконнас.
— Перед расставанием, королева моя, — сказал Ла Моль, — окажите последнюю вашу милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, всходя на эшафот.
— О да! — воскликнула Маргарита. — Вот!
И она сняла с шеи маленький золотой ковчежец на золотой цепочке.
— На, возьми! Этот святой ковчежец я ношу с самого детства.
Ла Моль взял и горячо поцеловал ковчежец.
— Отпирают дверь! — крикнул тюремщик. — Бегите же! Скорей, скорей!
Обе дамы побежали и скрылись за алтарем.
Вошел священник.
X
ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Семь часов утра. Шумная толпа заполняет улицы, площади, набережные и ждет.
В десять утра та же таратайка, что некогда привезла в Лувр двух лежавших без сознания друзей после их дуэли, выехала из Венсенского замка, медленно проследовала по улице Сент-Антуан, где зеваки стояли, словно статуи, с застывшим взглядом и с печатью молчания на устах. В этот день королева-мать показала народу действительно душераздирающее зрелище.
В таратайке, тащившейся по улицам, два молодых человека с непокрытой головой, одетые в черное, полулежали на соломе, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях голову Ла Моля, возвышавшуюся над краями таратайки; Ла Моль мутным взором смотрел по сторонам.
В это время толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась вокруг нее, приподнималась, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, лепилась по выступам на стенах и чувствовала себя удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм на этих двух телах, уцелевших от пытки только для того, чтобы уйти в небытие.
Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав ни одного предъявленного обвинения, Коконнас же, как уверяли, не стерпел боли и все раскрыл.
Поэтому со всех сторон раздавались крики:
— Видите, видите рыжего! Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть. А другой — храбрый, не сказал ни слова.
Оба друга хорошо слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их смертный путь. Ла Моль пожимал руку своему другу, а лицо пьемонтца выражало безграничное презрение, и он глядел на глупую толпу с высоты мерзкой таратайки, как с триумфальной колесницы.
— Скоро ли мы доедем? — спросил Ла Моль. — Друг, у меня больше нет сил, я чувствую, что упаду в обморок.
— Держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо переулков Тизон и Клош-Персе. Смотри, смотри!
— Ах! Приподними меня — я хочу еще раз поглядеть на этот приют блаженства!
Коконнас тронул рукой плечо Кабоша, который сидел впереди и правил лошадью.
— Мэтр, — сказал Коконнас, — окажи нам услугу и остановись на минуту против переулка Тизон.
Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до переулка, остановился. Ла Моль с помощью друга кое-как приподнялся, со слезами на глазах посмотрел на одинокий домик, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.