Королевская аллея
Шрифт:
— Что я ему скажу? — Клаус заглянул в склонившееся над ним лицо. — Добрый день. Я тот самый Клаус с пляжа, а сейчас я приехал из Шанхая. Что я вам сделал? Почему после восемнадцати лет, проведенных на чужбине, я первым делом купил себе написанную вами книгу?
— Вы пара.
— Речь идет об искусстве.
— Захватывающе.
— В Мербуш мы поедем завтра. А сегодня вечером я покажу тебе старые пивные.
— Хорошо. Попойка. Тоже приятно, — признал Анвар. — Но сперва поспать. — Он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. — В Швейцарию нет? Гораздо ближе, чем Пекин от Янцзы.
— В другой раз.
— Он старый. Может, много сказать.
— Или ничего. Это не был девчоночий роман.
Клаус задумался о той мюнхенской неделе, теперь лишь скудно прикрытой туманом времени. Ты ли для меня это? Настойчивый вопрос, повторенный дважды. В театре, перед многочисленной публикой. Неужели он, в своем раннем облике, любим до сих пор?
В тишине мансардного этажа, где постояльцев не так уж много, внимание привлекал каждый звук, каждый треск потолочных балок, вызванный августовским солнцем. Вот открыли или закрыли какой-то номер. Где-то разбился стакан или тарелка. И уже много раз слышались медленные шаги в коридоре, шарканье; даже казалось порой, будто
— Ах, — раздалось вдруг, — а вот и он! И вот она я. Был ли прежде стук в дверь, вероятно, теперь уже это не играет никакой роли. Анвар привстал на постели и сел, прямой как свечка, Клаус со своим стулом чуть не опрокинулся назад. Лицо его было расслабленным. Женщина же произнесла нараспев:
Малыш, скорее засыпай, Ведь за тебя — мои моленья, Забудь тревоги, просто знай: Причины нету для волненья. Закрой глаза, замкни и слух, Здесь сумрак, штор плетенье, За дверью прячется Тук-Тук, Это не повод для волненья.Нет, лучше что-нибудь повеселее, но тоже вышедшее — гарантирую — из-под моего пера:
Умен человек и каждодневно делается умнее. Творец он изобретений и всевозможных наук, Мы, что ни день, мыслим лучше и видим яснее, Нет большего чуда на свете, чем человеческий дух. И, тем не менее, время смеяться еще не настало, Мир затуманен слезами, перевернут вверх дном, Две злые силы тут есть, ни одна не возобладала: война и кризис, в одном флаконе, породили Содом. Самое время нам всем договориться друг с другом: Алчность и ненависть — к черту немедля послать! Дружбу и мир — окружить почитателей кругом, И тогда станет Земля хороша и богата опять!!! Сказочно? Сказка наш спящий разум разбудит!!! Было ли это?? Когда-нибудь точно будет!!Просто сказка — видеть тебя здесь! Прости мне эту маленькую песенку, которую лучше было бы пропеть. Трудностей ведь повсюду
Постой, дай я тебя обниму. Не так уж ты изменился. Все тот же smart boy [29] . Ты, значит, отправился в путешествие. И откуда ты нынче прибыл? Тебе удалось тогда получить место в Золингене? Надеюсь, ты не оставался там все эти годы! Нет, с немецкими конторскими жеребчиками у тебя мало общего… Надо же, на тебе золотая пижама, шелковая… The very smart Klaus [30] . А ведь наше с тобой знакомство продолжалось лишь несколько дней. Мы тогда уехали, брат и я, в США: большое журналистское турне, блестящие брат и сестра в одной упряжке — на Гудзоне, в Голливуде {146} … Вся Германия глотала наши репортажи: Грета Гарбо, растрепанная и совсем не похожая на примадонну, сидит где-то и грудным голосом, со шведским акцентом, признается нам: «Я так у-у-ушас-но устала»… Нет, Клаус, тот, кто хочет по-настоящему узнать ночную жизнь, непременно должен побывать в Лос-Анджелесе, в мексиканском квартале. Голливуд по ночам вымирает, как какое-нибудь Лужедворье {147} … Разве не лихо мы тогда писали, Клаус и я? Да, мы обладали свежестью взгляда и неутомимостью, были дикарями, хотя и окультуренными, жадными до знаний… Новые впечатления, творчество — вот чем была наша жизнь; театральные постановки, дерзкие песенки, позже lectures, speeches [31] — за годы войны в общей сложности больше тысячи публичных выступлений; я чувствовала себя как дома в пульмановских вагонах, всегда выбирала нижнюю полку и прекрасно на ней спала, ночь за ночью, а потом выступала в женских клубах, в ратушах вдоль Миссури, в переполненном Карнеги-холл! Да-да, дорогой, иногда всего перед пятью слушателями, а иногда и перед многотысячной аудиторией; и это я, я — никому не известное частное лицо — требовала бойкота немецких товаров, я яростно критиковала так называемый Аншлюс Австрии, я собирала деньги, чтобы те, кто бежал в Америку, получали американский хлеб… Но теперь довольно, что я всё болтаю да болтаю, ты ведь заехал сюда по пути в Золинген? Ты теперь служащий фирмы, производящей ножи и ножницы? Мне трудно это представить. Твои родители умерли? Дай же наконец обнять тебя, негодный мальчишка!
29
Щеголеватый мальчишка (англ.).
30
Очень даже щеголеватый Клаус (англ.).
31
Лекции, речи (англ.).
Перед потерявшими дар речи слушателями вновь прозвучала эта невообразимая фраза, и уже распространился по комнате аромат изысканных духов. Раскинув руки, женщина со слегка поседевшими волосами шагнула к Клаусу, поднимающемуся со стула. Золотые браслеты позвякивали на ее запястье, брошь на малиновом платье будто грозилась разрезать — при слишком тесном объятии — шелковую пижамную ткань. Эрика Манн… Никакого сомнения, это прежняя Эри, дочь знаменитого писателя и вспыльчивая сестра; она кажется сухощавой… и, конечно, уже не носит стрижку «под мальчика», как в последние годы всеобщего увлечения чарльстоном, а зачесывает волосы назад; тонкой лепки лицо подернулось сетью морщинок, накрашенные губы сохраняют безупречный контур, даже когда она смеется, а вот уголки губ на мгновенье печально повисли…
— Ах, Клаус! — Она обняла его со всей силой, крепко прижала к себе, приникла щекой к его плечу и, кажется, всхлипнула. — Клаус, как хорошо, что бывают такие встречи! Я, правда, не каждую минуту о тебе помнила — но ты оставался частью нашей компании. Свидетелем. Другом моего брата. Скажи, чем ты занимался всё это время — долгое, долгое время? Ничего не осталось от прежнего — всё порушено. Но сами мы еще существуем. Ты спал в комнате малыша Голо, это было в Залеме{148}. Узнаешь ли ты меня вообще? Я теперь старая тетка. А знаешь, те вишни, которых мы когда-то нарвали, были несъедобными: японские декоративные вишни, в чем Клаус, слава богу, вовремя разобрался…
Посетительница, Эрика Манн, вдруг безудержно разрыдалась.
— Клаус… Ты тоже Клаус, последний для меня… Его я не уберегла от смерти, от желания умереть. Он мало-помалу тонул, терял себя в наркотическом бреду, в ощущении, что несчастлив, а я не могла постоянно быть рядом с ним, пока длилась война; что же касается написанных им книг… под конец в его отношении к жизни не осталось ни малейшей легкости, эти книги не находили отклика… я ничего тут не могла изменить, как и отец. Разбился ли Клаус о величие своего отца? Я не вправе так думать, ведь каждый человек остается самим собой и должен уметь держать себя в узде. Клаус же еле-еле влачился сквозь ужасную для него повседневность, и смерть… у нас в семье она всегда воспринималась как спасительная… возможно… гавань.