Королевская аллея
Шрифт:
— В других местах — нет?
— В других тоже. Не знай мы этого, мы бы, как семья, не отличались особой духовностью. А что с твоим пугливым малайцем? Он кажется озадаченным. — Она показала на кровать.
— Он, возможно, впал в состояние амока, — пояснил Клаус.
Эрика, со своей стороны, уточнила:
— У нас дома фильтруют через сита нужду, потом подвергают эту субстанцию огранке и превращают в реликвии. Мы — я имею в виду художников — держим в своих руках торговлю драгоценностями человечества.
Мощная мысль. Клаус откашлялся. Рассказ о фиктивном браке с англичанином показался ему, в любом случае, менее приватным, или интимным, чем намеки на соперничество между дочерью и матерью как двумя санитарками и вагоновожатыми — соответственно, отца и супруга. В этом чувствовался фундаментальный перекос.
— Я, наверное, переживу отца. Она — нет. Мне предстоит превратить его прижизненную славу в посмертную. Письма, дневники… Я не могу жить без своих ужасных и имеющих многие заслуги постаревших родителей. Кем бы я была без них?
— Ты очаровательна. Полна жизни. И так много всего пережила. Великолепная женщина! К тому же наделенная наследственным даром вашей семьи: умением властвовать над словами.
— Больше у нас и нет ничего. Если не считать банковских счетов, размеры которых люди сильно преувеличивают.
— Может, чего-нибудь выпьешь?
— А что ты можешь предложить?
Клаус взглянул на Анвара, и тот большим пальцем указал на чайник.
— Он что-нибудь понимает? Сколько? — спросила Эрика Манн и в первый раз оглянулась, высматривая, куда бы присесть.
— Это известно только ему. Он в совершенстве владеет голландским и китайским. Индонезийским — само собой.
— Впечатляет, — похвалила она, повернувшись лицом к кровати.
Обменявшись улыбками, именитая гостья и одержимый амоком (на данный момент онемевший и как бы спрятавшийся под простыней), кажется, почувствовали большее доверие друг к другу. В Европе Анвар в любом случае должен считаться с возможностью неожиданных важных встреч — приносящих, среди прочего, и внутренний выигрыш.
— Он что же, боится? Надеюсь, не меня.
— Еще чего! Детство Анвара прошло в окружении тигров и тайфунов, он даже способен сбить цену на гостиничный номер…
— Я думала, его зовут Батак.
— Феноменальная память! Он носит все три имени.
Это сообщение успокоило Эрику Манн, ее взгляд скользнул по чайнику, затем по кровати (где наметилась легкая разрядка напряженности) и сосредоточился на телефонном аппарате.
— Можно? — Она уже набирала. Клаус кивнул. — Пожалуйста, напитки и сандвичи. Хойзер, пятисотый номер. Шампанское: «Рёдерер» или, например, «Вдову»{163}. И «Егермейстер»{164}… Бутылку, естественно. — Затем, резко: — Или вы его храните в бочках? Всё запишите на счет апартаментов «Бенрат».
Она на мгновение прижала пальцы к вискам, закурила сигарету, села в коктейльное кресло и выпустила в потолок колечко дыма.
— Клаус писал слишком быстро, — пробормотала она. — В романе «Встреча в бесконечности» запутался с гостиничными номерами… Может, всё это было в большой мере автобиографией, а в таких случаях материал рано или поздно иссякает… Голо, тот прячется за историческими персонажами, но в них, по крайней мере, нет недостатка… Здешние сандвичи, боюсь, станут катастрофой… Не хватало, чтобы их принес нам бывший гестаповец…
На этом ее разговор с собой прервался. На нее было приятно смотреть. Стройные ноги, одна закинута за другую; стопа, стянутая кремовыми ремешками, покачивается; голова косо наклонена вперед, веки устало прикрыты; струйка дыма змеится вдоль узкой щеки, открытого лба, волны седых волос. Эрика сидит, погрузившись в себя, и на фоне стены кажется странно беззащитной. Рукава в три четверти не скрывают загорелую кожу рук… Она взглянула на Клауса Хойзера, большие глаза блеснули — за ними разыгрывались какие-то истории; их, наверное, преследовали воспоминания; в них угадывались выступающее из берегов время, и отчаянно-тщетный новый порыв, и очень зоркая бдительность. Улыбка пробежала по губам… Клаус вдруг понял, что никто не может надолго привязать к себе такую женщину. Глаза ее выражали тоскование; губы, в быстрой переменчивости, — печаль и озорство; корпус над нервно покачивающейся стопой покоился в неподвижности. В ней, вероятно, давно утвердилось самосознание, в котором соединены высокие требования и забвение себя, самостоятельность и ощущение принадлежности к чему-то. Помимо всего прочего, как знал Клаус, в молодости Эри была прославленной участницей автомобильных ралли: после пробега по Европе один раз, в качестве победительницы, даже торжественно проехала по Курфюрстендамм; а вообще отваживалась — во времена ухабистых шоссе и песчаных дорог — добираться со своими товарищами до Марокко, до Персии. «Сумасбродное исключение из правил»: так называлась опубликованная в то время газетная статья, посвященная знаменитой дочери великого писателя.
Благодатным ветерком вдруг потянуло из-под мансардной двери. Эрика Манн поднялась; проходя мимо Клауса Хойзера, снова едва заметно дотронулась до его плеча; вышла на балкон с решетчатым ограждением и, поверх крыш, устремила взгляд вдаль: туда, где прежде простирался нарядный город. Теперь она опять казалась угрожающе-оживленной. Клаус не без опаски наблюдал за Эрикой сзади: как она стоит у балконных перил. Платье развевалось.
— Красивая беспутная страна, — зазвучал голос с балкона. — Она меня выкормила, и я всегда любила ее… да, конечно, по большей части издали; отсюда и моя яростная ненависть к ней, когда она себя осквернила. Убийства на этой благословенной земле… осквернено всё, что когда-то считалось важным: верность, любовь к родине, достоинство… Теперь разве что музыка Баха и Ханса Эйслера{165}, Шиллер и участники Сопротивления, а также
Она обернулась.
— Сразу после победы я объездила всю эту страну. Я нашла ее более разрушенной, чем предполагала. Наихудшее запустение со времен сожженного Карфагена… К сожалению, очень редко случалось так, чтобы люди надолго усваивали уроки истории. В Берлине, среди руин, кто-то наигрывал на пианино прусский марш. На улицах вся торговля скукожилась до черного рынка. Повсюду — инвалиды, красноармейцы, катающиеся на велосипедах без шин, измученные женщины, пытающиеся обменять какие-то затхлые тряпки на одно яйцо: такая вот столица Германии. Но попадаются, среди прочего, и шикарные господа, всегда всплывающие на поверхность, как глазки жира в супе… Один человек рассказал мне о своем однополчанине — лейтенанте, чей дневник ему как-то довелось пролистать. Все годы войны, ежедневно, этот лейтенант записывал на левой половине дневникового разворота какое-нибудь стихотворение, которое не хотел забыть: Гёльдерлина или, например, рильковское И следом проплывает белый слон{166}… А на правой половине однажды появилась такая запись: Странно. Когда я впервые выстрелил в спину русской женщине, я дрожал. А теперь чувствую себя неважно, если не расстреливаю в день по десять человек. Всякий раз, когда я нажимаю на спусковой крючок, вверх по позвоночнику поднимается теплая, приятная струя. — Она не сделала паузы: — Немцы доказали, что не могут сами собой управлять. Что касается немецкой политики, то ее, Клаус, в принципе не должно быть. Оккупантам следует остаться здесь и заняться перевоспитанием населения. Необходимо переработать и перевести на немецкий школьные учебники, американские и английские. Если бы существовал способ упразднить целый народ, то сейчас для этого самое время. Конечно, маленькие дети не были виноваты… Я тут встречалась с одним поэтом, о котором сейчас много говорят. Как о голосе Сопротивления. С Вернером Бергенгрюном{167}. Так вот, он никогда не был нацистом. Для стихотворений, вошедших в книгу «Dies Irae»{168}, он нашел сильные и волнующие слова, направленные против морального разложения и духовной опустошенности нашей нации. Но даже когда Бергенгрюн — на словах — призывает к покаянию, он умудряется изобразить эту страну как «избранную», в каком-то смысле предназначенную самой судьбой для неслыханно горьких испытаний. — Она облокотилась о балконную решетку, откинула голову назад: — Я в обликах многих пред вами являлся, но вы не узнали меня ни в одном. Я был иудеем оборванным явлен и в дверь постучался, убогий беглец. Но вызван палач, соглядатай приставлен: вы мнили, что кровь одобряет Творец… Являлся как пленник, поденщик голодный, избитый плетьми среди белого дня. Вы взор отвращали от твари негодной. Судьею пришел я. Узнали меня?{169}… Народы, мы страдали за вас и ваши прегрешения. Страдали на древнейшей сцене судеб Европы, страдали, и за вас тоже, страданием искупления, ибо в отпадении от Бога были виновны мы все. Народы, внемлите Божьему зову: покайтесь!{170} — Эрика Манн отошла от балконных перил. — Ну и как мне назвать такие стихи — бесстыдными, глупыми или манерными? Народы, судьбы — такие понятия нынче звучат невыносимо претенциозно; а немцы у него предстают как жертвы космической коллизии! Тогда как на самом деле, чтобы избежать катастрофы, им нужно было всего лишь отказаться подчиняться военным приказам или всем вместе отправиться в церковь и помолиться там. — Взгляд ее стал колючим. — А ты где был, Клаус? Прости, что стареющая женщина так много болтает. Ведь я все еще остаюсь перечной мельницей, я продолжаю вертеться. Молчать все мы будем потом… Так где ты был?
Ее улыбка вступала в противоречие с инквизиторским взглядом; Клаусу даже почудилось, что Эрика вытащит пистолет и пристрелит его на месте, если на заданный ею вопрос он ответит: «На Украине», «В польском Генерал-губернаторстве» или (еще больше смущаясь) «В дивизии „Дас Рейх“»{171}, «В зондеркоманде»… Свершилось бы тогда справедливое возмездие? После фатальной рукопашной схватки Анвар отомстил бы за него… и через пять дней, в Германии, вошел бы в историю как убийца Эрики Манн. Бедняга!