Королевская аллея
Шрифт:
— Конечно, если вы так бесстыдно прокрадываетесь в чужие жилища.
Клаус все еще держал в руке телефонную трубку. Коленопреклоненный старик всхлипнул. Дужка его очков была обмотана пластырем. Не поднимаясь с колен, он передвинулся поближе к Клаусу Хойзеру.
— Вы знаете мое имя?
— Разумеется, — пробормотал седовласый посетитель. Он попытался поймать руку Клауса, но в итоге так и не дотронулся до нее.
Вода за дверью ванной плескалась едва слышно — видимо, там в последний раз меняли температуру водяной смеси.
— Я один из них, — прошептал незнакомец, который все еще стоял на коленях, не боясь испортить складки на брюках.
Чепуха. К его семье старик определенно не принадлежит; на то, что он как-то связан с заокеанской торговлей, тоже ничто не указывает; из падангского клуба игроков в поло (наверняка ликвидированного после революции) сам Клаус вышел, уже много лет назад, и с тех пор ни в какое общество не вступал…
Старик
— Он захотел его, не меня, но он остался мне верен, хотя он и хотел нас разлучить.
Клаус пренебрежительно выпятил губы. Такой мимический жест он когда-то подсмотрел в кинокомедии Эрнста Любича{188}: через все двери некоей квартиры вламывались люди, которые визжали, кричали, возбужденно что-то доказывали, тогда как актер, находящийся в эпицентре хаоса — это был, кажется, Гэри Купер, — только презрительно выпячивал губы.
— И потом, конечно, ко всему этому прибавился еще и он.
— Ага.
— Ощущение некоей общности, но вместе с тем и соперничество, даже смертельная вражда.
— Конечно.
Пусть эта жаба в двубортном пиджаке еще немного постоит на коленях. Еще чуток такой взбудораженной болтовни, и посетителю не хватит дыхалки: ему придется подняться на ноги и волей-неволей отправиться восвояси…
— Он едва ли хорошо его знал, но испытывал чувство ревности, другой, в свою очередь, — тоже, а я, наверное, — больше всех. Учитель никогда не произносил вслух его имени, с другой стороны дело обстояло так же… Но сейчас речь совсем не о том.
Клаус, хоть его ноги и были блокированы, оглянулся в поисках сигареты. Все-таки жаль, что Анвар этого не слышит, что он сидит в мыльной пене, видимо, воображая, будто предвечерние часы на шестом этаже отеля протекают спокойнее, нежели непосредственно им предшествующие.
— Стефан Георге захотел Эрнста, не меня. Наш Учитель отличался безжалостностью.
Клаус Хойзер почувствовал головокружение. И рухнул на стул возле туалетного столика (для чего пришлось подтащить поближе к этому стулу и обхвативший его ноги скелет). Георге! Стефан Георге — теперь, значит, еще и такое? — По крайней мере, о Томасе Манне речь на сей раз не идет… Он что, спасательная станция для всех потерпевших аварию немецких писателей? Георге — все-таки один из величайших, из самых удивительных: путеводная звезда его юности, глашатай темных заповедей, предлагавший ему (много лет назад) чуть ли не священное прибежище… в те моменты, когда пошлая повседневность, нищета, скандалы, коммерческая школа, алгебра и инфляция отравляли ему существование… Да, некоторые стихи Георге застряли в сознании, могут и сейчас мгновенно всплыть из туманных глубин, пусть Клаус и запомнил их не вполне правильно… Приносите земле вы покаянье за то что алчность землю истощила… Но вы пришли — и поле в процветанье и луг нагая пляска огласила{189}. — Стефан Георге, жив ли он еще, по-прежнему ли сочиняет стихи — теперь среди развалин, — собирая вокруг себя многообещающих мальчиков, юношей, чтобы заключить с ними тайный союз против расчеловечивающих человека банальностей? Он уже целую вечность не думал о Стефане Георге: о том трепете, который когда-то… когда ландшафт пространством духа стал, а греза — сутью{190}… проник в его душу; о своем юношеском бунте против всего, что препятствует грезам. Такие стихи тогда придали ему мужества, чтобы отправиться к чуждым землям. Позже, на Суматре, ему попадались на глаза и голландские переводы «Года души», «Нового царства»{191}. Как же в то далекое время книги обогащали жизнь! Под настольной лампой открывались целые миры. А теперь «Королевское высочество» существует в виде торопливого фильма…
— Оставьте меня в покое!
Чужие руки скользнули вверх по его голеням. Теперь коленопреклоненный сумасшедший не поднимал головы. Изношенный коричневый берет…
— С Эрнстом Глёкнером я познакомился в 1906-м, когда учился в Бонне.
Клаус Хойзер взглянул на говорящего, но лица его не увидел.
— Это была… (признание началось с робкой запинки, но потом обрело решительность) любовь с первого взгляда. Перед Первой мировой войной молодые люди нередко прогуливались рука об руку, ведь тогда еще продолжалась эпоха позднего романтизма, время
— Ганс Касторп, — вырвалось у Клауса Хойзера, — тоже был одним из тех, кто, страдая от своей праздности, бросился прочь из старой эпохи — под химические газы?{194}
— Он, мой Касторп, тоже еще вдыхал аромат цветущих лип, хотя жажда наживы и часы, контролирующие время прихода на работу, к тому времени давно поработили человека. Всё для него перепуталось: немецкие исконные добродетели, размышления, любовь и штамповочная машина, в которую заталкивали индивида, чтобы он деградировал, превратившись в жужжащее колесико, как это уже случилось в Манчестере, в Питтсбурге, в других городах-молохах Запада.
Клаус почувствовал себя еще более неловко, чем прежде.
— Так кто же вы? Почему «ваш» Касторп?
— Он в самом деле отчасти и мое творение.
— Поднимитесь на ноги. Иначе я позову господина Крепке, который и в самом деле, как обещает его фамилия, отличается крепким телосложением. Лучше вам сразу уйти.
Голова в берете медленно качнулась, выражая несогласие:
— Только вы один можете меня спасти.
— Ошибаетесь. Опять ошибаетесь.
— У вас ботинки с изображением сердца. Это, возможно, благоприятный знак.
Вот, оказывается, что значит, когда говорят, что кто-то преисполнен надежды…
— Эрнст Глёкнер был красивым, одаренным, чувствительным, каким и должен быть молодой человек. Мы вместе учились, читали друг другу свои стихи, совершили путешествие через Зибенгебирге в Эльзас, к триумфальному собору, возведенному Эрвином фон Штейнбахом в Страсбурге{195} — цитадели немецкого искусства…
— Цитадели готики, сказал бы я.
— …на западной оконечности Рейха. Это был братский союз, любовный союз. Никакой древесный лист{196}, ни корсет условностей, ни партийные распри не разделяли нас. Мы были едины в нашем доверии друг к другу и в нашей мистерии.
— Прекрасно, заманчиво. Но вместе с тем — весьма странно.
Посетитель издал какой-то рокочущий звук. Только теперь Клаус заметил, что на нем узкий галстук в мелкий горошек, удерживающий в должной позиции потертый воротничок. Может, он имеет дело с вышедшим на пенсию учителем? В школьные коллегии порой проникают самые причудливые и одичавшие типы…
— В свое время, перед Первой мировой, я восхищался Стефаном Георге, который указал нам путь из современной ситуации (требующей постоянного внимания к финансовому балансу; предполагающей, что любое действие совершается ради материальной выгоды), от террора, заставляющего всех приспосабливаться к низменному и убогому, — к некоему храму, ах, и не только к храму… Парк кажется умершим, но вглядись: светла улыбка дальних побережий, нежданной синью осеняет высь пруды и тропы в пятнах охры свежей{197}. Этот провидец, пророк вел нас в аркадские дали, к алтарям божественной чистоты; его страннический посох указывал нам — через времена и пространства — на священные болота, где через вечную дымку страдания, нерешенных вопросов порой прорывается свет, в который мы можем шагнуть, шагнуть как братья, рука в руке, чтобы в этом сиянии отринуть то, что хочет нас умалить и искалечить, — ибо мы суть боги, не имеющие опоры, но свободные в Универсуме: Ты, как ручей, затаенно прост{198}.