Корзина полная персиков в разгар Игры
Шрифт:
– Вы лишены чувства и малейшего понимания возвышенной поэзии! – последовал резкий ответ Аглаи вместо Настасьи, к которой была обращена тирада.
– Я и не говорю, что одобряю Гюисманса и ему подобных, – отозвалась Настасья.
– О, Дмитрий Николаевич! Не верю своим глазам! Господа! Сам председатель Московской губернской земской управы Дмитрий Николаевич Шипов почтил нас своим присутствием! – раздаются оханья Ольги Сергеевны со стороны прихожей, прервавшей «праведный» гнев Аглаи.
– Да, вот с оказией в столице, – смущаясь, хоть и поставленным голосом, откликнулся Шипов.
– Может ещё почтить его вставанием? – брюзжит кто-то себе под нос рядом с Сергеем Охотиным.
В гостиную входит человек в летах с аккуратно подстриженной бородой и строгим взглядом сквозь стекло овальных очков. Он явно старается обратить на себя как можно меньше внимания и проскальзывает в «задние ряды»,
– Да и «Божий ли человек» этот Добролюбов, странствующий не созревший проповедник? Настораживающе-молниеносна метаморфоза из эстета-декадента в христианствующего бродягу-народника, – продолжает всё о том же человек с резким нервным голосом, светясь особо одухотворённой обрюзглостью лица своего.
– Уж не говорите, – многозначительно вставляет кудрявый расхристанный студент.
– Представители символистов, а особенно декаденты полагают, что лишь искусство помогает достичь идеалов, приобщиться к сфере человеческой души. Роль поэта они возводят к тому, что он творец новой жизни, пророк, который позволит создать нового человека. Миссию поэта символисты считают выше прочих. Они слишком о себе возомнили, господа. Отсюда и гордыня того, ушедшего в народ, возомнившего себя учителем. Но ведь это заблуждение, такие люди лишь в тупике и разрушают глубже устои России, – спокойно сказал, неожиданно подошедший к кучке молодёжи профессор Иркентьев.
– Вы знаете, Викентий Валерьянович, именно из подобных соображений, лет шесть-семь назад, мы решили поставить на место возомнившего о себе невесть что Добролюбова, – оживился Маковский, – Среда в нашем частном учебном заведении на Лиговской, взлелеянном неусыпными трудами Якова Гуревича, заметно отличалась от среды лицея, где преобладали барчуки из чиновного дворянства. Наш Яков Григорьевич гордился тем, что ему поручает детей «отборная интеллигенция», что за его гимназией утвердилась репутация «питомника полу-привилегированного типа» и дорожил связями в радикальных кругах, но всё-таки немного кичился и тем, что ему доверяли сыновей сам граф Шереметев и княгиня Юсупова. Несколькими годами позже туда же отдали и нашу любимицу Аглаю… Большое внимание уделялось урокам рисования, лепки и пения, но к наукам, особого рвения благодушно-либеральная педагогика школы не возбуждала. Маменькины сынки и «лодыри в усах», красующиеся на последних партах, буквально процветали. Зато мы усердно читали самые разные книги и экзаменовали нас без педантизма Процветали поверхностное всезнайство и самоупивание. Понятно, что нашими друзьями становились не реалисты, а гимназисты. Нас рассмешила и возмутила добролюбовская книжица с претенциозно-спинозовским заголовком. Тут же было решено проучить гениальничавшего автора «Natura naturaus». Ходили слухи и об «уайльдизме» автора, о его франтовстве – яркие галстуки, чёрные лайковые перчатки и о нравственной распущенности его клики декадентов. Затеяли мы целое театральное представление с распределением ролей. Пригласить Добролюбова оказалось делом не сложным. Александр тотчас отозвался любезным письмом в стиле весьма странном: почти перед каждым существительным нелепо красовалось прилагательное «человеческий». По меньшей мере, недоумение вызывал и сам почерк – какой-то жирно-графический. Встреча состоялась. Под аккомпанемент «Лунной сонаты» с дымом курильниц все мы, в римско-халдейских хламидах, подходили к черепу и скандировали свои строфы. Слушатели сидели на полу – нельзя же допускать такой вульгарности, как стулья. Было похоже, что Добролюбов слушает очень внимательно. Порою он казался даже растроганным и благодарным. Была написана немаленькая поэму на тему происхождения человека: человекообразный пращур скитался по тропическим лесам «один с дубиною в руках» – реминисценция о Дарвине. В заключении пошла импровизация о людях-каторжниках судьбы, роющих землю в неведомой стране по велению неведомых духов. За лёгким угощением я представил нашему гостю присутствующих и впервые рассмотрел его весьма благообразный облик. Добролюбов уверил, что на него «повеяло светом от моих слов» и уехал. Всё было принято за чистую монету. Теперь я уже думаю, что в тот вечер каждому из нас стало хоть немного совестно, что мы так разыгрывали доверчивого человека. Мы решили тогда не делать нашу мистификацию достоянием общества. Но «благожелатели» вскоре разъяснили Александру нашу шалость. Вскоре от лица Александра некоторые из нас были приглашены к нему на «ответный вечер». Мы уклонились под разными поводами. Вскоре я получил письмецо Добролюбова о том, что он, встретив на «человеческих» улицах на Васильевском острове некоего Кузьмина, подошёл к нему
– Вот именно, что «передовым Петербургом». Скоро в эти слова будет вкладываться один сарказм, Вам так не кажется? – вставил отец Виссарион.
– Для определённых кругов это уже так, – добавил Серёжа Охотин, окончательно отвернувшийся в тот миг от декадентов.
Аркадий скромно примостился в уголке и несколько натянуто перекидывался словами с долгоносым вечно нетрезвым студентом в толстостёклых оловянных очках. Юный кавалерист не читал пока ничего иного, кроме романов о мушкетерах, рыцарях и путешественниках и не понимал, о чём столь горячо спорят эти столичные эстеты. Кирилл понимал не многим больше, хотя больше лишь делал вид, что в курсе всех литературных новостей и увлечения символистами. Но юноша считал своим долгом находиться подле кузины. Когда же Аркадий услышал последнюю речь Маковского, он оживился и сразу же понял, что его рыцарская душа не иначе, как на стороне обиженного Добролюбова, который всей своей последующей жизнью показал соответствие своей фамилии. Слова же «военным, да и монархистам всяким» очень резанули слух ученика Николаевского училища. Похоже, что и Кирилл не одобрил их. Хотя они с Ртищевым недолюбливали друг друга, понятия о чести и Отчизне у обоих были очень даже близкими.
– Осознание греха своего и всего светского общества подвинули Добролюбова на такой шаг, – молвил Виссарион, – Это и достойно.
– И Достоевский всю жизнь терзался на грани святости и бесовщины. Может быть, это больше всего и притягивает к нему. Разве не так? – прищурился Маковский на священника.
– Фёдор Михайлович – литератор глубоко православный и сектантства себе не позволял, – тихо, но уверенно ответил Виссарион.
– Насчёт связи бесовщины и Достоевского, на мой взгляд, Вы, молодой человек, заблуждаетесь, – спокойно добавил Шипов.
– Думаю, что вера Толстого не менее подлинна от того, что он кощунственное Евангелие написал. Не менее выстрадано им право ссылаться на Христа. Так, почему мы в этом отказываем Добролюбову? – спросил Сергей Маковский.
– Лев Толстой и грешил на своём веку меньше. Не отуманивал опием мозг свой, не призывал окружающих ко греху самоубийства подобно Добролюбову. Но заблуждение его в своей гордыне и искажение христианства на старости лет – грех даже больший. Здорова и чиста плоть Толстого, но болен дух его, а чахлый эпилептик Достоевский, напротив, здоров духовно. А Добролюбов, если он свою секту создаёт – не меньший грешник согласно официальному мнению церкви. Но ведь везде человека надобно зреть, душу его, – мучительно улыбнулся Виссарион.
– Евангельская правда о спасении человека любовью, которая способна приобщить смертную личность к бессмертию всего человечества. В этом сущность толстовщины: иного и не мыслил Христос по Толстому. Доводивший свою мысль до конца, Толстой узрел в официальной Церкви препятствие на пути к таковой истине, – монокль слетает с лица Маковского от напряжения, – Добролюбов же, по-моему, отступив от церковного культа, стал мистиком, утверждающим чудо всемирного преображения. А теперь ещё и чета Мережковских потрясает основы церковности, не один Лев Николаевич. Сам Победоносцев заволновался: опасается новой русской реформации.
– Но и это простит ему Господь. Главное – его искания, страстное желание помочь своему народу, – откликнулся Виссарион.
– Причём, Добролюбов из зажиточной семьи действительного статского советника и дворянина. А стало быть, было что ему бросать в мире, от чего отрекаться. Тем достойнее уход его в странники, – вставил Кока.
– Не думаю, что уместно сравнивать Вашего Добролюбова с великим Толстым, – тихо промолвил Дмитрий Шипов.
– Тогда Церковь должна прощать и всех революционеров, отец Виссарион. Террористов прощать. Разве не так?
– Не следует сопоставлять убивцев с ищущими Бога. Церковь и их простить может, да только каяться им подлежит много дольше. И Господь простит каждого искренне раскаявшегося.
– А вы знаете, господа, что мне повезло собственными глазами, как Сергею Константиновичу самого Александра Михайловича, видеть сестру его – Марию Михайловну. Красоты неземной женщина, скажу вам! – заговорил, сверкая чёрным оком неумытый нечёсаный студент.
– Да что Вы говорите! Расскажите нам о ней поподробнее, – оживился купеческого вида бородач, – слышал, что в их семье было три брата и четыре сестры, а Маша, что на год моложе Саши, славится красотой внешней и внутренней.