Космос
Шрифт:
Солгала.
От стыда, догадавшись, что это я?… Хорошо, но Людвик… ведь Людвик был с ней, он слышал этот грохот, почему же не открыл дверь?
Я спросил:
– А пан Людвик был с пани?
– Людвик был тогда в ванной.
Так, Людвик в ванной, она одна в комнате, я колочу в дверь, она не открывает, – возможно, она догадалась, что это я, возможно, нет, – во всяком случае, она знает, что кто бы ни колотил в дверь, он добивался именно ее. Она испугалась, не открыла. А теперь лжет, что это она сама стучала! О, триумф, счастье, что моя ложь пробилась к ее лжи и мы оба соединились во лжи, ложью я прорастал в ее ложь!
Леон вернулся к вопросу:
– Кто повесил кота?
Он подчеркнуто вежливо заметил, что нет необходимости заниматься вчерашним шумом – ведь все объяснилось – впрочем, лично ему нечего сказать по этому поводу, бридж закончился около трех утра, – но кто повесил кота, почему кота повесили?… И он спрашивал с напором, который, хотя ни на кого и не
– Кто повесил? Я спрашиваю, кто?
Слепое упрямство обосновалось на его лице, увенчанном лысиной.
– Кто кота повесил? – спрашивал он с благими намерениями и с полным правом. Он настаивал, и это начинало меня беспокоить. Вдруг пани Манся проронила перед собой, не дрогнув:
– Леон.
А если это она? Если она убила кота? Ведь я знал, кто убил, я убил, – но этим своим «Леон» она обратила на себя всеобщее внимание, а напор Леона определил нужное направление и навалился на нее. Мне, несмотря ни на что, все же казалось, что она могла, что если она колотила молотом в таком бешенстве, то могла с тем же бешенством и кота… и это подходило ей, ее коротким конечностям и толстым суставам, короткому и разлапистому туловищу, переполненному материнской нежностью, – да, она могла– все это вместе: туловище, конечности и так далее – могло задушить и повесить кота!
– Ти-ри-ри! – замурлыкал Леон.
…и тайная радость прозвучала в мотивчике, который тут же прервался… чувствовалось злорадство… злорадство…
Радость, что «кука-реку, Кукубышка» не выдержала его вопроса, что напор ударил в нее, что она привлекла к себе внимание?… Так что же, может быть, он, и никто другой, конечно, он мог, почему бы и нет… хлебные шарики, возня и забавы с ними, перекатывание их с помощью зубочистки, тихое мурлыканье себе под нос, надрезание ногтем яблочной кожуры, «размышления» и комбинирование… так почему бы он не мог кота задушить и повесить? Я задушил. Да, я повесил. Я повесил, я задушил, но он мог… Мог повесить и мог теперь злорадно радоваться, что жена попала в переплет! А если он кота и не повесил (потому что я его повесил), то, во всяком случае, мог воробья повесить… и палочку!
О Господи, ведь воробей и палочка не перестали быть загадкой только потому, что я кота повесил! И они висели там, на периферии, как два средоточия тьмы!
Темнота! Я нуждался в ней! Она была мне необходима как продолжение ночи, под покровом которой я пробивался к Лене! И Леон вкрался ко мне в темноту, подсовывая возможность сладострастного сибаритизма, замаскированной и герметичной вакханалии, взыгравшей на Диких полях этого добропорядочного дома, – все это было бы не так правдоподобно, если бы он не прервал внезапно свой мотивчик из страха, что выдаст себя… Это «ти-ри-ри» было похоже на веселый хулиганский свист, вот, мол, жена подставилась… Неужели и Фукс сообразил, что у добропорядочного папочки и супруга, пенсионера и домоседа, позволяющего себе только бриджик, могли быть за семейным столом, на глазах у жены свои личные частные развлечения… И если он забавляется с хлебными шариками, то почему бы не мог инсинуировать стрелки по потолкам? И устраивать исподтишка другие развлечения?
Мыслитель!.. Ведь это был мыслитель… он думал и думал – и мог что угодно придумать…
Зашумело, затряслось, грохот, грузовик, огромный, с прицепом, по дороге, проезжает, кусты, проехал, рамы успокоились, я уже отвернулся от окна, но это вызвало пробуждение «всего остального», всего, что вне, за нашим кругом, я услышал, к примеру, лай собачонок в соседнем саду, заметил графин с водой на маленьком столике, нет-нет, ничего серьезного, но вторжение, вторжение того, что снаружи, всего внешнего мира, как-то смешало наши ряды, и мы заговорили более сумбурно, что, мол, никто посторонний не мог, потому что собаки, они бы учуяли, вот в прошлом году ворье разгулялось и т. д., и т. п., это продолжалось довольно долго, бестолково, а до меня все еще доносились отголоски «из глубины», будто кто-то где-то шлепал, хлопал, ляпал, и отголоски с медным привкусом, как из самовара… опять собачий лай, я устал, мне это надоело, но вдруг показалось, что вновь что-то замаячило…
– Кто это сделал с тобой? Почему он с тобой это сделал? О моя дорогая!
Кубышка прижала к себе Лену. Они обнялись. Это объятие было мне неприятно, казалось, что оно против меня направлено, и я стал внимательнее, но только затянутость объятия на какую-то миллиардную долю (что выглядело как излишество, преувеличение, демонстрация) заставила меня удвоить бдительность! Что это, почему? Кубышка освободила Лену из своих короткопалых объятий.
– Кто это сделал с тобой?
Что это она? В кого метит? В Леона? Нет… Значит, в меня? Да, в меня и в Фукса, она этим объятием с Леной выманивала на свет дня все темные страсти кошачьей морды, ну как же: «кто это сделал с тобой?», значит, «с тобой это сделали, а если с тобой, то только со страстью, и кого же подозревать, как не двух недавно прибывших молодых людей?» О блаженство!
– Верно! – буркнул Леон, и я подумал, что мгновение назад и он должен был нас подозревать.
Внезапно заговорили все хором. «Катася, – говорила Кубышка. – Исключено! Какая там Катася! Невозможно! Она сама не своя от горя, так этого Давидека любила, ходит как в воду опущенная, я ее с детских лет знаю. Боже ты мой, если бы не мои заботы, не мои жертвы!..» Она говорила, но говорила слишком обильно, как обычно для этих паничек, хозяек пансионатов, и я думал, не слишком ли она такая, какая она есть, но доносился шум воды из крана и где-то, кажется, гудел автомобиль… «Кто-то к нам залез, – говорил Леон, – но кота вешать… Залезать, чтобы кота повесить? И ведь соседские собаки… не дали бы…» У меня заболело плечо. Я посмотрел в окно, кусты, ель, небо, жара, в оконной раме вставка из другой древесины. Опять Леон, хотел бы, мол, палочку посмотреть и другие знаки…
– Знаки? Вы и отсюда можете их увидеть. (Это Фукс сказал.)
– Что, простите?
– Кто вам поручится, что нет других знаков, даже здесь, в этой комнате… которых мы раньше просто не замечали?
– А вы? Вы, пани, никого не подозреваете? – спросил я Лену. Она сжалась… – Никто, наверное, мне зла не желает… (В то же мгновение я понял, что зла ей не желаю… ох, умереть! Не быть! Какое бремя, какой камень! Смерть!)
Леон обратился к нам с плаксивыми стенаниями:
– Как это… Как это… неприятно, господа, тяжело… Какая… злоба! Хотя бы понять, с какого конца уцепиться, но ничего не понятно, ни через забор, ни изнутри, потому что некому, ни справа, ни слева, странное дело я бы полицию вызвал, но зачем, чтобы болтать стали, ведь это смешно, посмеялись бы, и только, даже полицию нельзя вызвать, однако, господа, кот или не кот, дело не в коте, дело в том, что сам факт какой-то ненормальный, сдвинутый, аберрация какая-то, что ли, достаточно того, что здесь открывается простор для размышлений и можно думать и выдумывать, что кому угодно, каждого можно подозревать, каждому не доверять, потому что кто мне поручится, что это не кто-либо из нас, здесь сидящих, ведь безумие, сдвиг, аберрация с каждым может случиться, а как же, и со мной, и с моей женой, и с Катасей, и с вами, господа, и с моей дочерью, если уж аберрация, то вообще нет гарантий, аберрация fiat u bi vult, [3] ха-ха-ха, как говорится, может с каждым приключиться, с каждым лицом и с каждой личностью, ха-ха, гм, гм! Такая гадость! Такое… свинтусово рассвинятство, чтобы на старости лет у меня были дом и семья и чтобы не было даже капли уверенности в тех, с кем я общаюсь, в окружении, в котором нахожусь, чтобы в собственном доме я стал бездомной собакой, чтобы не мог доверять никому, чтобы мой дом превратился для меня в сумасшедший дом… для того я всю жизнь… для того все мои труды, усилия, заботы, страдания, баталии все моей жизни, которых ни счесть, ни упомнить, целые годы, годы, побойтесь Бога, а в них месяцы, недели, дни, часы, минуты, секунды, бессчетные, забытые, гора моих секунд, пропитанная трудами… для того, чтобы я никому не мог довериться? За что? Почему? Можно подумать, что я драматизирую и кот – это ничего страшного, но, господа, дело очень неприятное, очень, кто мне поручится, что котом все и кончится, что после кота не наступит очередь более крупного зверя, если безумец в доме, ничего нельзя гарантировать, естественно, я не хотел бы сгущать краски, но о покое уже и речи быть не может, пока все не объяснится, человек в собственном доме будет жить из милости… из милости, я говорю…
3
Бывает там, где хочет (лат.).
– Замолчи!
Он с болью взглянул на Кубышку: – Хорошо, хорошо, я замолчу, но думать… Думать я не перестану!
Лена процедила в сторону «уж перестал бы», и мне показалось в этом ее бормотании нечто новое, то, чего раньше в ней не было, но… что я мог понять? Я спрашиваю, что тут поймешь? По дороге проехала дребезжащая машина с людьми, я заметил только головы за последним кустом, собаки лаяли, ставни наверху, ребенок хнычет, шум в глубине, глобальный, всеобщий, хоральный, а на шкафу бутылка, пробка… Могла бы она убить маленького ребенка? С таким кротким взглядом? Но если бы и убила, то это сразу же сплавилось с ее взглядом в совершенное целое, оказалось бы, что у детоубийцы может быть кроткий взгляд… Что тут поймешь? Пробка. Бутылка.