Космос
Шрифт:
– Обокрали! – возмущенно закричал он. Снял пенсне и трясся, старик-стариком, как сердитые престарелые господа, которые время от времени протестуют на углах улиц, в трамваях, перед кинотеатрами. Поговорить с ним? Поговорить? Но о чем? Я все еще блуждал, не понимая, куда свернуть, то ли вправо, то ли влево, сколько же, сколько нитей, ассоциаций, инсинуаций, если бы я захотел пересчитать их все с самого начала: пробка, блюдце, дрожь руки, труба, – то заблудился бы в тумане вещей и событий, расплывчатых, недостаточно увязанных в единое целое, постоянно та или иная деталь цеплялась за другую, образовывались соединения, но тут же возникали новые связи и комбинации, обозначались новые направления, – вот чем я жил, будто и не жил, хаос, куча мусора, мезга, – я совал руку в мешок с мусором, вытаскивал что попало, осматривая, прикидывал,
– Вы нервничаете, ничего удивительного… Последние дни было столько неприятностей. С котом и… Казалось бы, мелочи, но такие головоломки, как вши поналезли, не стряхнешь…
– Котус? Чепухенция, кто будет волноваться из-за котячи дохлячи висячего! Взгляни-ка, братец, какой шмель, как он трубит, вот, шельма! Падаль котячья еще вчера щекотала мою систему иннервацус щекоткой изну-рячус – но сегодня? Сегодня в устремленном в небо созерцании моем великолепных гор, ущелий – и дщери, э-ге-гей, единственной?! Согласен, в нервусах моих есть нечто вроде напряженья, но в ликованьи праздничном, ти-рим-пум-пум, и в торжественно торжествующей радости торжественного торжества, э-ге-гей, о праздник, праздник! Торжество! А вы, сударикус мой милое милостивус, ничего не заметили?
– А что?
Он показал мне пальцем цветок в бутоньерке. – Прошу склонить ко мне свой милостивый носик, нюхнуть.
Нюхать его? Это меня обеспокоило сильнее, пожалуй, чем того заслуживало… – Зачем? – спросил я.
– Надушен я слегка.
– Пан надушился в честь гостей?
Я тоже сел на бревно, рядом с ним. Его лысина составляла с пенсне единое сферично-сверкающее целое. Я спросил, знает ли он названия гор, нет, он не знал, я спросил, как называется долина, он буркнул, что знал, но забыл.
– Что для вас горы? Названия? Не в названиях дело.
Я хотел спросить, а в чем, но сдержался. Пусть лучше он сам скажет. Здесь в этой дали «за горами, за лесами танцевала Малгожатка с гуралями!» Ах, ах, а ведь когда мы с Фуксом добрались впервые до стены, то человек тоже чувствовал себя, как на краю света, – запах, похожий на ссаки, жарко, стена, – ну а здесь, теперь-то, зачем спрашивать, пусть лучше само как-то проявит себя… несомненно, меня подкарауливает новая комбинация, и что-то здесь начинает закручиваться, завязываться… Но лучше тихо. Я сидел, будто меня и не было.
– Ти-ри-ри.
Я ничего. Сижу.
– Ти-ри-ри.
Снова молчание, луг, лазурь, солнце уже садится, стелющиеся тени.
– Ти-ри-ри!
Но на этот раз уже во весь голос, резко, как сигнал к атаке. И вдруг грянуло:
– Берг!
Отчетливо, громко… так, чтобы я не мог не спросить, что это значит.
– Что?
– Берг!
– Что, берг?
– Берг!
– Да-да, вы говорили, что двое евреев… Еврейская хохма.
– Какая там хохма! Берг! Бергование бергом в берг – понимаете, – бембергование бембергом… Ти-ри-ри, – добавил он хитро.
У него затрепетали руки и даже ноги – будто он исполнял в самом себе танец – победы, триумфа. Машинально и глухо он повторил откуда-то из едва слышимых глубин: берг… берг… Затих. Выжидал.
– Ну, хорошо. Прогуляемся немного.
– Посидите, пан, что вы будете на солнце прогуливаться. В тени приятней. Одно наслаждение. Такие маленькие наслажденьица – самый смак. Сладость и услада.
– Я заметил, что вы любите маленькие наслажденьица.
– Как? Что? Простите?
Он забулькал каким-то внутренним смехом:
– Слово чести, физикой клянусь, вы имеете в виду те забавусы моиси на скатерке, на глазах
– Что?
– Что это берг. Бергование мое бембергом моим со всей бемберговатостью бемберга моего!
– Ну, хорошо… Вы отдыхайте, а я пройдусь…
– Куда вы так спешите? Задержитесь-ка на малую минуточку, я, может, вам скажу…
– Что?
– Что вас интересует. О чем пан так любопытствует…
– Вы свинья. Пошляк.
Тишина. Деревья. Тень. Полянка. Тишина. Я это тихонько сказал – но что мне могло грозить? В крайнем случае, он оскорбится и откажет мне от дома. Ну что же, порву, оборву, перееду в другой пансионат или вернусь в Варшаву, чтобы нервировать отца и доводить до отчаяния мать собственной персоной, которая для них просто невыносима… Ба, а он не оскорбился… – Вы грязная свинья, – добавил я. Полянка. Тишина. Для меня, собственно, только одно было важно: чтобы он не был сумасшедшим. Закрадывалось опасение, что это просто маньяк, mente captus, [10] a в таком случае терял всякий смысл и он сам, и все его возможные поступки или признания, тогда в основании и моей истории могли оказаться пустые бредни несчастного идиота – вздор, и больше ничего. Но, толкая его в свинство… ох, там я мог его использовать, там он смог как-то соединиться у меня с Ядечкой, с ксендзом, с моим котом, с Катасей… там он мог быть мне полезен, как еще один кирпичик для дома моего, упорно возводимого на окраине.
10
Как подсказывает разум (лат.).
– Что вы на меня кидаетесь? – спросил он как бы между прочим.
– Я не кидаюсь. Покой природы…
В конце концов, если я его оскорбил, то это оскорбление где-то там, на расстоянии… почти как в телескоп.
– Я мог бы спросить: по какому праву?
– Вы развратник.
– Хватит! Хватит! С вашего разрешения, высокий суд, прошу и, наконец, я умоляю со снисходительностью выслушать меня; Леон Войтыс, образцовый отец семейства, под судом и следствием не состоявший, тяжким трудом я зарабатывал на хлеб, с утра раненько, изо дня в день, за исключеньем, разве, воскресенья, из дома в банчик, из банчика в домик, теперь на пенсии, но образцовый, как всегда, встаю я в шесть пятнадцать, а полдвенадцатого сплю уже (и если бриджик, то с разрешения дражайшей половины), я, милостивый государь, половине моей за тридцать семь годов супружеского проживанья ни разу ни с одной того… гм-гм… Не изменил. Ни разу. Тридцать семь. Ни разу! Взгляните на меня! Я добрый, нежный, вежливый, терпимый и покладистый супруг, я наилучший, нежно любящий отец, с людьми любезен и открыт, доброжелателен, всегда спешу на помощь, скажите, сударь, какие основания у вас судить о моей жизни, что я там, где-то, что-то, на стороне, пошел кривой дорожкой, преступно, тайно, пьянство, кабаре, разврат и оргии, мерзость и распутство с красотками-кокотками и вакханальи с одалисками при свете красных фонарей, но вы ведь видите, спокойно здесь сижу, беседую и, – выкрикнул он с торжеством мне прямо в лицо, – я correct [11] и tutti frutti! Tutti frutti! Ax ты, шельма!
11
Правильный, образцовый (англ.).
– Вы онанист.
– Простите? Что? Как прикажете понимать?
– К своим со своим и за своим!
– Что это значит?
Я наклонился к самому его лицу и сказал:
– Берг!
Подействовало. Сначала он заерзал, удивившись, что это слово донеслось до него извне. Удивился и даже, посмотрев на меня со злостью, буркнул:
– Что вы в этом понимаете!
Но тотчас же затрясся от внутреннего смеха, казалось, что он распух от этого смеха: – Ха-ха-ха, правильно, конечно же, двойное и тройное бергованье бергом, спецификальная система потихусберг и секретусберг в любое время дня и ночи, охотнее всего за столиком обеденным, семейным подбемберговывать себе под взглядами дочурки и жены! Берг! Берг! У вас есть нюх, сударик мой! Однако ж, уважаемый, прошу…