Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Увидев, что друг зашатался и упал, Якуб Кушк выхватил из-за спины трубу и заиграл городской гимн. При первых же звуках весь трактир разом оцепенел и застыл в молчании, но уже через минуту рты как по команде раскрылись и все до единого запели: дамочка в бумазее и ее супруг, все еще сжимавший в кулаке тупой столовый нож, ушастый лорд и его преследователи, буфетчик с дневной выручкой в кармане и бухгалтер-пират, бродяги и шлюхи, пьяные и трезвые.
Якуб Кушк стер красную жижу с лица Крабата - она оказалась вином, - взвалил его самого на спину и, пройдя со своей ношей через винные погребки, кафе, караван-сарай, чайный домик и бар мимо широко распахнутых ртов, истово исполняющих гимн, добрался до узкой и низенькой дверцы: он вынес друга из трактира и за пределы города.
Во время пения гимна из пустого коридора со стеллажами для глаз в пивной
Закончив гимн, они опять запели с начала и повторяли его до тех пор, пока не осталось ни одного зрячего. И ни одного недовольного.
Глава 7
В день вручения премии погода выдалась сырая и пасмурная. Холодный норд-ост с моря сильными порывами набрасывался на город. Собралась огромная толпа. Какая-то журналистка с телевидения споткнулась о кабель и сломала руку. Она плакала, и крупные слезы капали прямо в микрофон. Король слегка простудился накануне и слышал, вероятно, чуть хуже, чем обычно, но был приветлив, любезен и внимателен, как всегда.
Все было как всегда, и все было где-то вне его сознания или, вернее, вне происходящего и не имело к нему никакого отношения. Он где-то стоял, но не чувствовал под ногами пола, потом сидел, но не ощущал деревянного резного кресла, наблюдал за церемониалом и слышал речи; все это было и рядом, и в то же время не здесь. "Здесь" означало, вероятно, за неощутимо тонкой стеной. Он понял, что стена эта перестала быть для него преградой, он мог находиться здесь или там, но "здесь" и "там" менялись местами, играли с ним в прятки. Или же это его мозг играл с ними в прятки, не разобрать. Его обрадовало, что Линдон Хоулинг приехал специально, чтобы произнести в его честь хвалебную речь, но радость длилась минуты две, от силы пять, а потом все снова застлало дымкой, словно кто-то нарочно возводил вокруг него искусственную стену тумана. Он хотел порадоваться хотя бы предстоящей ночи с Айку; он надеялся провести с ней все ночи и все дни, но за стеной тумана не было Айку, а был Донат. Антон Донат, который сказал: я, рабочий, а может, и я, министр, этого тоже было не разобрать. Я сказал: я - это просто я. Донат усмехнулся, улыбка получилась кривая и сердечная - избавиться от кривизны ему так и не удалось, а сердечность достигается волевым усилием в точном соответствии с указом или постановлением. Или же - с теми двумя ступенями некой воображаемой лестницы, которые отделяют его, стоящего наверху, от меня, находящегося внизу; но для Антона Доната нет ничего реальнее этой лестницы, ее ступени не ведут ни к какой цели, они сами - и цель, и достижение, и свершение. Но и они реальны лишь относительно: я - тот-то, но ни в коем случае не я - просто я.
Я встретился с ним случайно в толпе, спускавшейся по лестнице кинотеатра; это было еще в ту пору, когда я только начал заниматься генетикой, а мушка дрозофила была предана анафеме. Фильм назывался "Великая сила" и повествовал о двух генетиках: один экспериментировал с дрозофилами, другой вывел более яйценоскую пароду кур. Донат спросил - мне казалось, просто так, как спрашивают знакомого, встретив его в кино, - понравился ли мне фильм. Актеры великолепные, фильм никудышный, ответил я и распрощался: я спешил на свидание с девушкой. Она пришла после вечерней смены на текстильной фабрике, мы встретились в маленькой закусочной, в этот час набитой битком. Едва мы уселись за столик, как появился Донат, теперь уже в кожаной куртке и мотоциклетном шлеме; он стоял в дверях и искал меня глазами. Привет, бросил он девушке, а мне сказал, что хотел бы еще кое о чем спросить - из чистой любознательности. Почему я считаю этот фильм никудышным? Я ответил, что противопоставлять генетика куроводу и взвешивать обоих на весах куроводства - примерно то же самое, что сравнивать Репина с маляром, считая критерием количество квадратных метров, которые каждый из них покрыл краской.
Тут Донат поднялся на ступеньку выше, и губы его сами собой сложились в улыбку превосходства, я, рабочий, довольствуюсь курятиной и яйцами, а тебе, интеллигенту, подавай тонкий деликатес - дрозофилу под маслом и уксусом. Потом взобрался еще на одну ступеньку выше - или даже на целый пролет лестницы - и с улыбкой снисходительного
Великого вождя давно не было в живых. Теперь Донат выступал не так, словно и ноги его были ногами вождя, он скромно вышел из тумана и сказал: я все знаю. Он и впрямь знал, и Ян Сербин не удивился этому. Для начала Донат осведомился о его самочувствии - внимательно, по привычке чуть наклонив голову, вправо (случалось, он и сам отпускал шутку по поводу этой привычки), потом похвалил Сербина: "Ты как ученый на высоте, молодцом, молодцом. Ну, теперь-то мы наведем в мире порядок".
"Как это?" - спросил Ян Сербин. Он все еще сидел в Голубом зале, король как раз произносил тост, снизу, из Красного зала, доносился шум, там собрались студенты; лауреаты этого года единодушно решили, что речь перед ними должен держать Сербин.
"Тем, что изменим людей, - ответил Донат.
– Мы теперь - то самое бытие, которое определяет сознание". Было ясно, что он имеет в виду себя и кристаллы Сербина.
Ян Сербин хотел было спросить, собирается ли он, изменяя людей, измениться и сам, но тут король поднялся, внизу хором запели студенты, и Сербин вместе со всеми вышел из зала на широкую каменную лестницу. "Скажи им что-нибудь забавное", - шепнул ему Линдон Хоулинг.
Самое забавное, что я мог бы сказать, это повторить общеизвестное: знание - сила. В мире нет шутки забавнее этой. Когда я был на третьем семестре, сила сказала мне: молись на меня, и тебе откроется царство духа.
Я поехал домой. Там на краю поля стоит моровой столб - цоколь из местного гранита, на нем круглая, сужающаяся кверху колонна из красного шведского порфира, занесенного туда ледником вместе с обломками других горных пород, из которых состоит наш холм, а вверху - куб из гнейса. На четырех гранях куба вырезаны четыре тревоги или четыре надежды: Святой Георгий, пронзающий дракона, Святой Себастьян, подставляющий себя под стрелы, Святая Дева Мария, приносящая миру Спасителя, и Святая Троица, прочно и уверенно держащая в руках шарик-землю. Моровой столб восходит к тем временам, когда чума только разъедала человеческую плоть, но еще не умела сжигать ее в печах и когда еще была уверенность, что она косит не всех подряд, а отсчитывает - ене, бене, раба - и кое-кого оставляет в живых.
Я пошел взглянуть на моровой столб; он немного накренился в сторону поля, - может, от старости, а может, и оттого, что почву вспахали слишком глубоко и слишком близко к нему, и Святая Дева, приносящая миру Спасителя, наклонилась к земле, а дракон Святого Георгия поднялся к небу. Когда столб рухнет, дракон окажется наверху, а копье Святого Георгия-победоносца уже выкрошилось от ветра и непогоды. Вверх по столбу полз черный жук в красную крапинку; он легко преодолел цоколь из шероховатого гранита и теперь тщетно пытался вскарабкаться по гладкому порфиру, все время соскальзывая вниз. Я следил глазами за жуком, не оставлявшим своих попыток, и в моем мозгу возник образ гладкой стены, для того и созданной, чтобы ползучие твари не могли подняться по ней вверх. Образ этот, как и всякий плод воображения, - всего лишь слепок с действительности, верный или нет, но порождающий все новые и новые образы, пока не явится последний, в виде старой липы, черной на черном фоне, с которого любая мысль соскальзывает, как с гладкой стены антивремени и антипространства. Этот последний, непостижимый разумом образ, однако, вполне реален, хоть и имеет длинную вереницу нереальных прообразов Конца, и ложны те границы, в которые мы пытаемся его втиснуть, как ложны и наши попытки представить не пройденный нами остаток вполне конечного пути как бесконечность.
Я представил себе силу в образе головы Медузы: мы либо смотрим ей в лицо и обращаемся в камень, либо закрываем глаза руками и становимся червями на своем собственном теле. Но ведь Персей с помощью головы Горгоны спасся сам и спас Андромеду, и Андромеда родила ему четырех сыновей. У кого искать ответа?
Я поехал в город, где учился в школьные годы, и разыскал доктора Фрида, которого мы называли Фредди. Я вошел в его кабинет - одна стена сплошь занята книгами, три остальные бабочками - и спросил о Медузе. Фредди был химиком, но все силы души отдавал биологии. Его коллекция бабочек считалась одной из самых богатых в нашей стране, а две бабочки из семейства Кавалеров были названы его именем.