Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
"А я, где был я?"
"Ты, - говорит Якуб Кушк, - ты и был тот король".
Мы скачем через Шведские болота, где-то за кустами притаился в засаде шведский полковник, которого я тогда завел в трясину. Он подстерегает меня уже триста лет, стоя по пояс в тине, но нынче он не посмеет высунуться, ведь на моей груди орден, приколотый руками его короля.
Болото остается позади, лес раздвигается в стороны, местность полого спускается в низину. Перед нами церковь деревни Розенталь, мы входим внутрь, церковь покинута и богом, и людьми. Даже образа мадонны с темными длинными волосами нет - осталась одна рама. А мадонна сидит на ступеньке перед пустым алтарем, устремив
Якуб Кушк остается у двери, я медленно иду по проходу вглубь, орган теперь прямо над моей головой, он молчит, он не знает, что играть. Мадонна протягивает ко мне просительно сложенные ладони. Но, несмотря на длинные волосы, она слишком похожа на Айку, я уже прожил одну жизнь без Айку, вторую не хочу жить без нее. Я заставлю секретаря найти Айку, мадонна умоляет меня напрасно.
Орган, оказавшийся теперь уже позади меня, оживает и раздувает свои мехи, но все еще не знает, что играть. Одна грудь у сидящей мадонны обнажена, теперь я это вижу, на ней висит капля молока.
Почему твоя грудь плачет, Смяла, спрашиваю я.
Она показывает мне клеймо Райсенберга на своем плече, клеймо совсем свежее, рана покраснела и вздулась. Я пристально всматриваюсь в него и вижу, что это моя формула.
Орган заиграл, вернее, сразу два органа: первый - Dies irae, второй - Те Deum, знаменитость из Вены дирижирует, это Моцарт, говорит он и показывает руками на оба органа сразу. (Dies irae - День гнева; Те Deum - Тебе, Боже (лат.)).
Сколько времени играет орган? Сколько слез умещается в женской груди? Весь мир в лоне Айку, весь мир в моей голове, ах брат Трубач, что же такое мы ищем, чего нам найти не дано?
Может, мы ищем МГНОВЕНИЕ, без корней и ветвей?
А может, тот холмик, что некогда устоял против каменных гор Райсенберга, а теперь странствует по белу свету?
Глава 8
Холмик на берегу Саткулы, как и встарь, возвышался над местностью всего на пять стеблей ржи. Но с него вся округа лежала как на ладони, а маячившие вдали голубые холмы казались высокими горами. В ясные дни на одном из них удавалось различить телебашню - она поблескивала на солнце. Башня и голубые холмы не имели ничего общего с Саткулой, ее воды текли на юг.
Сегодня день выдался пасмурный, телебашни не было видно, но она никуда не делась - стоило нажать на кнопку, и невидимая башня доставляла к вам на дом представительного мужчину, вещающего о двухтысячном годе с таким видом, будто он не знает, что оставшийся до него срок длиннее, чем прожитый. Не исключено, что он и впрямь об этом не знал.
Зато моровой столб был хорошо виден.
Все имена, высеченные на его цоколе: Михаэль, Якуб, Бастиан и опять Якуб, - некогда носили мужчины из рода Сербинов. Давным-давно один Сербин посадил на холме липу, сверстницу морового столба, и, даже если липа была моложе, она все равно составляла одно целое со столбом, Саткулой и домом. Липа густым шатром осеняла двор, мощенный булыжником и заросший буйной травой, и роняла семена на дырявую черепичную крышу коровника - старинного строения из сквозных балок. Под прогнившими половицами сеновала окотилась бродячая кошка, трое котят пестрые, а один белый как снег. Железная рукоятка, большой маховик и три шестерни валялись под ногами, всего год назад они были соломорезкой с электроприводом. Минувшей зимой ее деревянными частями пять дней топили печку.
Телебашня, которой сегодня не было видно, теперь
Дырявая крыша давно уже сидела у него в печенках, и в свои семьдесят девять лет он еще лазил по трухлявым стропилам, прибивал куски толя к брусьям обрешетки и ставил на место разъехавшуюся черепицу, а за его спиной ветер тут же выгрызал новые дыры или раздирал старые; три года подряд латал старик крышу, теперь ему стукнуло восемьдесят, и он берег свою печенку, да и шею свернуть побаивался, почем знать, не понадобятся ли ему еще и печень, и шея - ну хотя бы ради жены.
Жена его, сухонькая и проворная старушка, сновала по двору, словно ей не было и семидесяти, а между тем глаукома застлала ей глаза, и видимый мир сузился до трех метров в поперечнике, а за пределами этих трех метров был затянут пеленой - паутиной, как она говорила. Однажды она споткнулась о такую вот паутину и разбила лоб до крови. Она не плакала и не жаловалась: она жила в ладу с миром, который сузился до трех метров в поперечнике, с мужем, чьи колени стали негнущимися, а ступни чугунными, с добрым боженькой, коему уж доподлинно известно, зачем понадобилось затянуть паутиной белый свет и что это за паутина такая, а также с множеством историй, которые суть ее собственная история. Но этого она не знала, она знала лишь сами эти истории.
Старушка вышла из кухни, они вместе поднялись по лестнице наверх - он медленно и тяжело, она, неловко суетясь и оступаясь; в каморке под крышей лежал наготове инструмент: топор, мотыга и длинный ржавый нож - последний остаток от соломорезки. Каморка была пуста, покрытый толстым слоем пыли сундук в углу лишь подчеркивал ее пустоту. Ровно сорок лет назад в этой комнатке под крышей тихо и мирно скончался дружка Петер Сербин, так и не успев доесть вишни из миски, стоявшей перед ним на одеяле; потом здесь спали дети. Их кровати и изъеденный червями шкаф давно пошли на дрова, да и сундук разделил бы их участь, не будь он доверху набит старым хламом, который старик не знал куда девать, - вот сундук и уцелел.
Старая женщина принялась крошить и отдирать ножом куски штукатурки со стены: толстые дубовые поленья, вмазанные между балками в глину, скрепленную камышом, казались чужими и не вызывали в памяти знакомых лиц - детей или деда.
Топором и мотыгой старик разбивал глину, вытаскивал из стены дубовые поленья и складывал их посреди комнаты. Дуб на эти поленья срубил тот Бастиан Сербин, который решил заново освятить моровой столб ради избавления от войны с Пруссией при Фридрихе.
"Вторую комнату порушим на будущий год", - сказал старик. "Если будем живы", - откликнулась жена.
Он хмуро буркнул что-то в ответ: нечего, мол, цепляться к словам, конечно, если будем живы, само собой понятно.
Они трудились молча: нельзя рушить свой дом изнутри, стараясь, чтобы снаружи ничего не было видно, и при этом беседовать как пи в чем не бывало, словно они еще молоды и собираются строить новый. И печень старика, еще год назад нывшая из-за дырок в крыше никому не нужного коровника, теперь молчала, потому что дубовые поленья, без всякой пользы сидевшие в стене, приобретали новый смысл, согревая их обоих в зимние холода - нынешний год, а может, и еще несколько лет, и какой-то из них будет последним. Не было на свете дров, которые бы больше годились для этого. Хандриас Сербин и его жена Мария, дожившие до глубокой старости и покинутые детьми, сами рушили свой дом; но снаружи ничего видно не было.