Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
На этом комоде под зеркалом возле окна стояли четыре фотографии в одинаковых рамках. Каждый день она тряпкой смахивала пыль, которой не видела, с гладких бумажных лиц, которых не узнавала. Она просто знала этот ряд - два сына по краям, две дочери посредине, - и этого было достаточно, чтобы рука ее на ощупь стирала с них пыль: фотографии оборачивались историями, связанными с детьми, на каждую из них приходился один удар сердца и еще один - на переход к следующей, так что каждое фото стояло особняком"
Все истории начинались одинаково: "Помню, однажды...", а добавить к ним от себя ей было нечего, потому что мысль-вывод из каждой истории была замурована в ее мозгу, и слабые глаза женщины-матери уже не искали
За многие годы мозг ее измучился и устал от тысяч "когда", "что" и "как", сверливших его днем и ночью, хотя вопросы эти касались не мировых проблем, а всего лишь ничтожных и будничных забот матери - молоко и хлеб, здоровье и жизнь тех четверых, чьи фотографии стояли на комоде, а также ее мужа Хандриаса и - в самую последнюю очередь - ее самой; и никаких возможностей для их решения, кроме как молиться Господу и с кротостью, страхом и надеждой сносить его глухоту. С вечным страхом и вечной надеждой, а под конец еще и с мучительным "за что" в течение более двадцати лет, прошедших с того дня, как ее младшего, ее Мати, принесли домой белого как полотно и с круглой дырой в груди; круглая дыра разверзлась и в ее бедном мозгу, который чуть было не угас, но из последних сил все-таки затянул живыми клетками открытую рану вопроса. От всего этого остались лишь четыре одинаковые рамки с фотографиями на комоде.
На первой был запечатлен Мати, ее младшенький.
Мати было тогда двенадцать лет, и он навсегда остался двенадцатилетним. Серьезное детское лицо, большие мечтательные глаза под высоким лбом. Круглая дыра в его груди давно заросла, живая кровь вновь заструилась по жилам. Мати был жив и в то же время мертв вот уже больше двадцати пяти лет, и про него она никогда ничего не рассказывала. Потому что не смогла бы удержаться от слез. Взрослый застрелил ребенка, чтобы продлить еще на миг войну, уже захлебывавшуюся в пролитой крови.
Со второй фотографии смотрела младшая дочь Урсула.
Образ Урсулы с течением времени претерпел в рассказах матери странные изменения: сначала дочь потеряла лицо - мягкое, нежное лицо с глазами, затененными густыми ресницами, и наивно-чувственным ртом; потом утратила голос, низкий и вкрадчивый голос, который в минуты волнения менялся почти до неузнаваемости, и, наконец, весь свой живой облик; за многие годы его постепенно заслонил плотной, как плесень, пеленой дом дочери. Лицо дочери вытеснил дом дочери.
Рассказ старой женщины о младшей дочери Урсуле был зримо запечатлен на цветной фотографии, что хранилась в верхнем ящике комода вместе с письмами, открытками и всякими мелочами. Справа могучий дуб, слева, уже в саду, раскидистая голубая ель; между ними невысокие, ниже человеческого роста, кованые решетчатые ворота и ограда из светло-серого туфа. Мощенная плитами въездная дорожка, плавно изгибаясь, подползает к двухэтажному особняку, а его поблескивающая красновато-синим крыша широким крылом спускается над светлыми дубовыми воротами гаража. Перед фасадом дома и вдоль дорожки к небольшой теплице ("ранние огурцы и помидоры, главным же образом - цветы", - писала Урсула, она всегда любила цветы) пышно цветут темно-красные и желтые розы. На обороте фотографии Урсула добавила, что из окон второго этажа открывается великолепнейший вид на пролив Зунд.
На родине Урсула училась на физическом факультете - почему-то она выбрала именно физику, - а теперь жила там, в другой стране, посвятив себя дому, мужу и детям, их у нее было двое.
Каждый день старая женщина снимала с комода портрет младшей дочери и смахивала с него пыль, и казалось, что от этого плотная и переливающаяся всеми цветами радуги цветная пленка с
На третьей фотографии была изображена Катя, ее старшая дочь.
Катин портрет занимал свое место на комоде лишь для полноты картины. Смахивая с него пыль, мать частенько говорила с ноткой обиды в голосе, что Катя почему-то долго не приезжает. Давно, когда порт еще только строился, Катя переехала из этих мест на север: ее муж, каменщик, родом с берегов Саткулы, стал там судостроителем. Раз в месяц она появлялась в доме - энергичная, краснощекая, крепко сбитая. Не переводя дыхания, она меняла постельное белье, обстирывала стариков, пила с ними кофе, терпеливо выслушивала рассказы матери, хотя давно зала их все наизусть, сообщала отцу новости о верфи и порте, ходила с ним по саду и огороду, хвалила образцовый порядок на грядках и обрезала розы у изгороди и виноградные лозы на шпалерах. Она видела, что дом постепенно и неудержимо разваливается, и думала об этом в ту мочь, которую проводила под родительским кровом, а потом уезжала и вновь окуналась с головой в свою будничную жизнь с ее будничными заботами - четверо детей и муж с больным желудком.
Какие уж тут истории рассказывать о Кате?
В последнюю рамку было вставлено сразу две фотографии, изображавшие Яна, ее первенца.
О топ, что была вырезана из иллюстрированного журнала и на треть заткнута углом за рамку, нечего было рассказать и потому лишь кратко сообщалось: здесь он со шведским королем. Его ведь наградили этой знаменитой премией. Король Швеции - во фраке, с широкой лентой через плечо и тремя большими орденскими звездами - был хорошо виден на снимке; он пожимал руку другому человеку, тоже во фраке. В этом втором, видном лишь вполоборота, люди, хорошо знавшие Яна Сербина, с готовностью узнавали своего земляка, который прославился на весь мир и за последние десять лет ни разу не навестил своих родителей.
К этой фотографии старая женщина относилась с известным почтением - оно передалось ей от посторонних людей, заходивших к ним в дом, - но и только. Зато другую, меньшего размера, менее четкую и наполовину выцветшую от времени, она любила всем сердцем, и у нее было что рассказать о бледном и серьезном, не вполне еще сложившемся девятнадцатилетнем юноше - на снимке он сидел с овчаркой под одичавшей яблоней на краю поля. Об овчарке - а также и о яблоне - она иногда рассказывала такую историю:
"Эта овчарка была у нас последней. Очень умная и добрая была собака. Как-то раз наша корова не пришла с пастбища, мы искали ее до полуночи, да так и не нашли. Перед тем как лечь спать, я отвязала собаку на ночь, как всегда. Наша корова пропала, сказала я ей, - просто чтобы с кем-то поделиться. На рассвете мы опять отправились на поиски. Но только вышли со двора, сразу увидели их обеих - корову и собаку. Собака держала в зубах привязь, а корова, завидев нас, подняла голову и замычала. Наверное, собака разыскала ее в лесу. Муж сказал, что собака будет жить у нас, пока не умрет своей смертью - прежних-то собак он обычно сам пристреливал. Под конец жизни овчарка ослепла. Но когда Ян после войны вернулся домой и еще из лесу дал знать о себе свистом, я ничего не услышала, а старая, слепая собака стремглав бросилась ему навстречу. Она упала в траншею, вырытую в войну солдатами, траншея была глубокая и полная воды. Я и не вспомнила сразу-то о собаке, очень уж сыну обрадовалась. А потом мы ее нашли, уже полуживую, - воды наглоталась. Ян вытащил ее, и собака тихонько заскулила, но так, что чувствовалось - это она от радости. Потом встала на ноги и залаяла; наверно, ей хотелось погромче, а получился лишь слабый хрип. Глаза широко раскрыла, словно она и не слепая, и тут же рухнула как подкошенная. Она была у нас последней, очень умное животное. И очень доброе".