Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
"Хочу по крайней мере еще три раза поохотиться на бабочек на Самоа и хоть один раз на Окинаве, - сказал он.
– Я говорю "хочу", а это отнюдь не то же самое, что "я бы не прочь", надеюсь, вы понимаете разницу, Ян".
Я кивнул. Он стал прикидывать вслух, удастся ли получить заграничный паспорт и валюту и от чего это может зависеть, и сказал, что ради бабочек готов закрыть глаза на многое.
Тоже червь на своем собственном теле, подумал я, и вспомнил съезд студенческого союза, на котором присутствовал за две недели до этого; два или три десятка участников, председатель в мундире всеобщего ослепления - и не он один, - за окнами яркое солнце, в зале холодно. Я сел в дальнем углу и услышал речь: наше спасение - в силе! А редактор, подсевший ко мне, проворчал: пусть так, все прекрасно, может, это и выход, но не путь; нам нужен вождь, способный указать путь, а не хитроумец, умеющий найти выход. Я не представлял себе ни того ни другого, но тут встал тощий, как жердь, студент-юрист -
Вероятно, я это выкрикнул на весь зал, во всяком случае, председатель, лишь вчера избранный на эту должность, сразу забыл о своем свежеприобретенном достоинстве и стал попирать его сапогами, а заодно с ним и все проклятые вопросы - зачем ломать голову над жизнью и смертью жалкой сотни тысяч каких-то людишек, когда у, нас нет свободных рук - обе нужны, чтобы прикрыть глаза и не обратиться в камень. Но я вспомнил, что Персей догадался воспользоваться блестящим щитом Афины как зеркалом, чтобы видеть голову Горгоны Медузы, не глядя на нее; он вознес свой меч и отсек окаменевшую голову - не в зеркале, а в действительности, - а потом, отвернувшись, спрятал голову чудовища в кожаный мешок и крепко затянул узел, дабы навеки избавить мир от насилия. Однако сам же Персей и развязал узел, чтобы освободить Андромеду и спасти ее от нового плена, а себя от смерти. Лишь после этого Персей вернул Афине ее щит с головой Медузы в придачу, и богиня мудрости прикрепила ее к щиту. Блестящий щит знания - и отвратительное лицо силы, обращающее все живое в камень.
Самое забавное, что я мог бы сказать: знание - сила. Куда важнее сказать: знание должно стать силой, которую никто не сможет употребить во зло, в том числе и само знание, а это означает его саморастворение в разуме. Иначе жизнь на земле окаменеет и последняя мысль последнего из живых прочертит черную черту на черном фоне.
"Не очень забавно", - буркнул Линдон Хоулинг, а король спросил: "Что вы хотели этим сказать, я, вероятно, не все расслышал".
Зато Антон Донат расслышал все, что надо; он сказал с едва заметным нажимом в голосе: "Эти кристаллы ты нам, конечно... дашь или выдашь, - трудно было расслышать, как именно он выразился.
– Мы сделаем людей такими умными, что они уже не смогут натворить глупостей".
"Я хотел сказать, - ответил Ян Сербин королю, - что самое страшное для меня - это противопоставление "мы" и "люди", кто бы ни были эти "мы".
Но и этот разговор, и сотня студенческих лиц, обращенных к нему, и их несколько растерянные аплодисменты, и отсутствие Айку в зале - все потонуло в тумане, белом и плотном, как вата. Да и откуда взяться здесь Айку, ведь она ничего не знает ни о премии, ни о нем самом, они называли друг друга просто "ты", когда уславливались встретиться вечером в вестибюле отеля.
Он искал ее два дня, на вечер второго дня он был приглашен вместе с Хоулингом к человеку, о котором говорили, что он богаче и влиятельнее короля. Среди сотни гостей - пианист из Москвы, дирижер из Вены и литератор, именовавший себя на визитных карточках и почтовой бумаге поэтом.
Дирижер с группой поклонников расположился в гостиной, стены которой украшали четыре фламандских гобелена. Шумный и жизнерадостный, он развлекал свою свиту, рассказывая забавные истории с обаятельной непринужденностью баловня славы. Две дамы помоложе нашли его очаровательным, а одна пожилая стала расспрашивать о его ощущениях во время концерта. Кто-то кисло заметил, что искусство чересчур легкий способ загребать деньги, а другой - вероятно, его приятель, тоже приверженец минеральной воды, как и Хоулинг, - возразил, сославшись на мнение крупнейшего денежного туза, который однажды сказал, что искусство в определенных случаях обходится дешевле икры и шампанского: накануне важных деловых переговоров он всегда приглашает одну или несколько знаменитостей, это создает непринужденную и даже теплую атмосферу, так что многим становится как-то неловко все время дрожать за свою шкуру. Рассказчик признался, что и сам опробовал эту рекомендацию: приглашение десятка хорошеньких балерин часто оказывается пустой тратой денег, а сорокалетняя оперная примадонна с мировым именем или какой-нибудь Пикассо, напротив, всегда окупаются. Враг искусств глубокомысленно покивал головой и вместе с приятелем вернулся к свите великого дирижера - теперь он тоже находил его весьма и весьма забавным.
Литератор прилип к хозяину дома и семенил за ним на коротких ножках, переходя от одной группы гостей к другой. Время от времени он извлекал из своих запасов очередную порцию меда и патоки, а если и добавлял каплю уксуса, тоже хранившегося в его кладовой, то тут же обильно заливал все блюдо жирным кремом или сахарным сиропом. Все эти шедевры кулинарного искусства он черпал из собственных многочисленных произведений - память у него была феноменальная, и он мог с легкостью цитировать самого себя целыми страницами. Странным образом - а может, в этом и нет ничего странного - его книги находили
Хозяин дома со своей свитой - и литератором в том числе - задержался подольше в комнате, самым изысканным украшением которой было охотничье оружие короля Карла XII.
Там возле двери расположился в кресле знаменитый пианист, полноватый, молчаливый человек; подле него очень худенькая молодая девушка сидела на деревянном, богато украшенном резьбой сундуке, по слухам входившем в приданое Саскии, первой жены Рембрандта. Девушка рассказывала о трагически погибшем недавно космонавте, которого она хорошо знала. Это был обаятельный и жизнерадостный юноша, и поначалу он тоже считал, что в высадке на Луне заключен глубокий смысл. Пианист, видимо, слышал лишь звук ее голоса, но не слушал ее; по его лбу, изборожденному морщинами и не слишком высокому, пробегала тень. Когда он понял, что хозяин дома со свитой направляется в его сторону, он энергичным, почти грубым движением положил руку на плечо девушки и что-то сказал ей, - голос у него был низкий и хрипловатый. Она кивнула, открыла дверь и вместе с ним прошла в соседнюю комнату. Здесь стены были сплошь увешаны картинами - большей частью французских и английских импрессионистов, и среди них одна маленькая, потемневшая от времени работа Мурильо; в эркере комнаты, лишь наполовину умещаясь в нем, стоял открытый белый рояль. Пианист подошел к роялю, с трудом, словно нехотя, переставляя ноги, и застыл перед ним, тяжело ссутулясь, безвольно опустив руки и глядя на клавиши. Мало-помалу с его лица сбежала тень, лоб разгладился и стал как бы выше, чем казалось вначале. Все еще колеблясь, пианист медленно сел за рояль, но его руки как бы сами собой с необычайной легкостью вспорхнули и легли на клавиши - они существовали как будто отдельно от него и были скорее частью рояля. Его лицо замкнулось - и в то же время каким-то непостижимым образом открылось.
В ожидании первого звука девушка спокойно сидела у стены за его спиной, и в эти минуты ее юное, свежее лицо поражало удивительным сходством с лицом пианиста. После нескольких аккордов, принадлежавших только им одним, в комнате стали собираться слушатели, прокрадывавшиеся сюда тише и осторожнее, чем входят ночью в детскую комнату. В свите хозяина дома теперь не хватало лишь литератора, который, кроме маршей, никакой другой музыки не признавал: музыка опошляет душу, заявлял он не раз.
Хоулинг и Сербин тоже слушали игру пианиста. Когда он кончил, никто не захлопал - короткий жест хозяина дома своевременно предостерег от аплодисментов: маэстро их не выносил и мог бы тут же обратиться в паническое бегство. Великий дирижер, вероятно ближе всех знакомый с пианистом, подошел к роялю, улыбаясь и небрежно засунув руку в карман брюк. "Знаете ли, - сказал он, обращаясь только к пианисту, все еще сидевшему за роялем, словно в комнате никого не было, - а ведь Бетховен, когда писал эту вещь..." Забавный случай, подлинный или только что придуманный, но на лице маэстро расцвела неожиданно добродушная и простоватая улыбка, и он сказал: "Чертовски хороший инструмент, но до-диез здесь, вот послушайте..."
Ян Сербин обнаружил среди картин на стенах небольшой портрет дамы в шафрановой блузке, написанный крупными мазками. Но оказалось, что это была бабушка той дамы и что портрет принадлежал кисти Клода Моне.
Хозяин дома не видел своей дочери с позавчерашнего дня и не знал, где она сегодня. Личный секретарь пожал плечами - это наверняка выяснится через несколько дней.
"Он лжет, я вижу по его лицу, что он лжет", - сказал Сербин Хоулингу. "Естественно, - ответил тот, - ведь он должен сперва спросить у нее".
"Сам виноват, - пробормотал Сербин, - должен знать, кого пытается обмануть. Запрограммировать такого типа на правдивость, и на его карьере можно ставить крест". Хоулинг бросил на него испытующий взгляд. "Если бы это было возможно", - со значением протянул он и отвернулся, чтобы повнимательнее рассмотреть портрет.
Ян Сербин промолчал.
"Я знаю теперь вполне определенно, - той же ночью сказал Линдон Хоулинг своей жене по телефону, - что Сербин добился большего, чем я предполагал. Он производит впечатление человека, абсолютно уверенного в своих возможностях".