Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
С помощью своей трубы он исследовал комнату, труба протрубила шесть раз, и в шести местах отыскал Якуб Кушк крошечное чужое "ухо" и обезвредил его. "Даже если ты увидишь здесь муху, - сказал он, - убей ее, брат! Потому что, может статься, она перелетит в соседнюю комнату и сядет на ухо бородачу, а ведь он как две капли воды похож на ушастого лорда из "Волшебной лампы Аладдина".
"Где ты был?" - спросил Крабат.
"На седьмом небе, брат, - ответил Якуб Кушк.
– Лорд дал мне хлебнуть глоток, и я очутился на седьмом небе, но девушка захотела вернуть меня, быстро дала мне выпить еще глоток, и я снова очутился на земле. Слава богу, иначе они бы тут тебя
Мы не смогли спасти человека, открывшего Черный Камень, подумал Крабат, и не спасем Яна Сербина, если он не вернется домой, пока не поздно. Сколько у него еще есть времени?
"Пока ты - он", - ответил Якуб Кушк.
Пока я - он; и вновь раздался рев Сциллы и Харибды, вспыхнули сторожевые костры Марка Лициния Красса, которого они называют Богачом, плотники сооружали крест, на нем меня должны распять, а я всего лишь человек, и кровь стынет у меня в жилах. Я ложусь к Айку, ее лоно манит меня, ее грудь упруга, и я говорю ей: где-то далеко отсюда - Смяла, ее кожа благоухает, как твоя, ее любовь как твоя любовь. Я хотел найти для нее счастье, поэтому я изменял окружающее пас, и каждое изменение приближало меня к счастью и одновременно неосязаемой преградой, как тень, вставало на моем пути; счастье все отчетливее рисовалось впереди, но в конце я оказался пойманным в тень собственных поисков. Может быть, я искал не то или искал не так?
Но ведь мы уже были в Истрии, шепчет в ответ Айку, и ее прохладная рука лежит на моей груди, она чувствует, как спокойно и бесстрашно бьется мое сердце, но и в нем живет страх перед крестом Красса. Нам нужно было сделать только один шаг, перейти границу, и мы были бы свободны, шепчет она.
Тогда нам пришлось бы показать римлянам спину, и Красе смеялся бы над нами и вместо нас распял бы на кресте надежду. Отступая, не найдешь ничего, кроме прошлого, смириться - значит предать себя и свои мечты и отречься от собственных вопросов.
Отрекись!
– крикнул Райсенберг. Уже сложен был костер, и палач держал в руке факел, а я стоял, привязанный к столбу. Райсенберг, облаченный в пурпурную мантию, подбитую горностаем, сидел среди архиепископов. На коленях он держал золотой крест, которым убивал тех, кто пытался взобраться по Святой Лестнице, что вела наверх к Святой Мельнице. Мельница была в облаках, разрежен там воздух, трудно дышать, и жалок плач обманутых, которые тащат тяжелый мешок, наполненный справедливостью, со ступеньки на ступеньку, стирая в кровь колени. Святая Мельница размалывает справедливость, как просяные зерна, и пропускает их сквозь сито для кукурузных зерен - что просыплется, то для господ; потом сквозь сито для пшеницы - что просыплется, то для слуг, и, наконец, сквозь сито для проса - что просыплется, то народу.
Я не призывал уничтожить Святую Мельницу или заменить одно сито другим; я знаю: Великая Справедливость не насытит никого, если не включает в себя тысячи маленьких справедливостей, я проповедовал одинаковое сито для всех, хотя господ гораздо меньше, чем нас.
Осудив меня на своем соборе, они свили из слов Нагорной проповеди господа нашего Иисуса веревку и привязали ею меня к столбу. Их страх перед моим словом был сильнее грохота Рейнского водопада.
Отрекись, крикнул Райсенберг во второй раз, но я не отрекся от своего учения: нельзя учить тем ответам, которые рождает покорность, а нужно учить тем вопросам, которые помогают нынешний день превратить в день грядущий. Они говорят, что я призываю к бунту и насилию, а я призываю лишь по-братски разделить хлеб и вино.
Отрекись, в третий раз проревел Райсенберг, голосом громким,
Райсенберг поднял золотой крест, костер вспыхнул, они сожгли меня, сердце мое превратилось в пепел, пепел они бросили в речной поток. Река понесла его в море, солнце подняло в облака, облака вылили его на землю, и я стал бессмертен, частица меня в каждом, кто ищет справедливости, чтобы обрести счастье.
И Ян Сербин, который не верит в слова проповеди и в то, что с их помощью можно создать одинаковое для всех сито, тоже ищет справедливости. Пока я - он, его еще можно спасти.
"Помоги ему, - говорит Крабат, - отправь его домой".
Якуб Кушк долго сидел молча, за это время солнце сдвинуло тень обелиска на четверть окружности. Разве уже пришел час одному из нас отправиться на восток, а другому - на запад, чтобы убить страх? Или настало время вновь встретиться под липой, где висит образ Девы Марии у Леса, и спросить друг друга: как же ты спасся, брат? Или у них еще есть время предотвратить предсказанное?
"Только если мы отречемся от самих себя, кончится Седьмой День и не начнется Восьмой, - сказал Крабат.
– Иди, брат!"
И Якуб Кушк пошел по улицам этого города, мимо развалин канувшего в прошлое мира, - цветные глянцевые фотографии этих развалин туристы увозили с собой в качестве сувениров, а не как частицу обдуманного прошлого. Он шел мимо людей с утраченными мечтами, мимо тех, кто носился с планами созидания нового мира, мимо купола Микеланджело, невозмутимо принимавшего святые молитвы и мирское любопытство, так же каменно недвижимо, как Мадонна с Пьеты, оплакивающая убитого сына.
В давящей недосягаемой пышности купола окаменела идея чистой справедливости, Нагорная проповедь превратилась всего лишь в образчик наивной поэзии, а церковная иерархия - священный порядок - превознесла саму себя, как высшую святыню. Ничего не изменилось в мире: вечное блаженство по-прежнему где-то на небе, а человек живет на земле.
Якуб Кушк слышал последний вздох и первый крик человека, который не по собственной воле начинает и прекращает свое существование, никто не спрашивает его, хочет он этого или нет. Мальчик просил милостыню, девушка предлагала свою любовь, хлеб наш насущный даждь нам днесь; один человек убивал человека, а другой возвращал мертвого к жизни, вставив ему чужое сердце; женщина кормила грудью ребенка, а другая обнаружила у себя в груди опухоль, и ей не помогло, что на шее у нее в несколько рядов висела нитка дорогого жемчуга; солдат учился стрелять в своих братьев, а две тысячи его братьев, сидя за грубыми столами, учились распознавать врага под любой маской; а в Колизее в трех шагах от императорской ложи из узкой трещины между двумя травертиновыми плитами проросла маленькая березка.
Якуб Кушк шел по городу и представлял себе, как из хаоса возникнет сложный, многоступенчатый порядок, а из пестроты - красота, и вот уже город стал прекраснейшим городом в мире. На Капитолийском холме Кушк прислонился к колонне на Тарпейской скале и сыграл песню в честь Тарпеи и всех женщин, которые любили своих сыновей больше, чем их воинскую славу. А когда город, окутанный дымкой, остался далеко позади, он увидел, как сокол бросился на голубя. Но он не отрекся от своей песни, посвященной Тарпее, потому что сокол - это сокол, и он убивает голубя, как человек - теленка. Якуб Кушк шел, погруженный в эти мысли, но так и не успел додумать их до конца; внезапно его арестовали и привели к судье.