Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Я иду рядом с ней, мои глаза зрячи, я вижу то, что я вижу; постепенно я теряю себя, чтобы вновь обрести; я вижу свое отражение в зеркале, картина меняется: вот я на аэродроме - встречаю Рамеша и продавщицу из деревни Хандриаса Сербина. Она беременна и боится незнакомой страны, она улыбается, а Рамеш обращается ко мне: Сунтари, сестра.
У Сунтарн черные волосы, а у меня волосы темно-русые, Сунтари нарисована на стене храма, ее левая нога - на бедре мужчины, и певец, сидящий под картиной на каменных ступенях, поет: Вечна йони и вечен лингам. Роза и шмель, погружающийся
Неожиданно певец обращается ко мне. Почему ты ищешь то, что нельзя найти, Сигне Гёрансон? Люби сама, и пусть тебя любят - в этом исход всего, в этом начало всех начал.
Он протягивает мне свою гитару, в ней отражаюсь я. Я вижу себя, меня обнимает мужчина. Кожа моя горит, я в испарине, грудь дрожит, но я шепчу - и это стоит мне невероятного напряжения:
"Я хочу не только такого, я хочу полного счастья".
Певец ударяет по всем струнам гитары сразу и громко смеется. Сунтари над ним в испуге прикрывает руками свое лоно.
"Что такое полное счастье?" - кричит певец, заглушая звуки гитары.
Он берет в руки микрофон, саксофон рядом с пим ревет, как дикие звери в джунглях, а ударный инструмент обрушивает ураган разорванных звуков, рояль дрожит от ярости, а две трубы поднялись вверх, полные презрения к толкающим, давящим друг друга, вихляющимся человеческим телам на танцевальной площадке. В чаду плавают обрывки мыслей и разорванные в клочья чувства, а певец, издеваясь, кричит опустошенным душам: жеребец с кобылой, волк с волчицей и даже день совокупляется с ночью, и одна половинка всегда находит другую.
Теперь он этой темы не оставит, думаю я, но он спрыгивает с маленькой сцепы обычного танцевального зала, полного обыкновенных людей, прямо ко мне на ступеньки храма: ну, Сигне Гёрансон, что же такое полное счастье?
Я не знаю, что это такое.
"Оно должно быть выше меня", - говорю я.
"Может, до самого неба?
– спрашивает певец.
– Это не в моей компетенции".
Он издевательски кланяется мне, я вижу его лицо совсем близко - один глаз у него сапфировый.
Сунтари спускается ко мне, обнимает по-сестрински и ведет в храм.
Жрец, не молодой, но еще не старый, ждет нас. У него розовое лицо и трезвые, как мне кажется, утратившие веру глаза.
"Благослови ее и ребенка", - говорит ему Сунтари.
Жрец улыбается отрешенно и благословляет меня именем господа. "Мое благословение - это лишь доброе пожелание, ведь она не верит в моего бога", - говорит он равнодушно. Сожаление в его голосе - это не сожаление о том, что я не разделяю его веру.
Прежде чем спросить о том мире, в котором жить моему ребенку, я спрашиваю его о рае.
Он медлит, но не потому, что ему трудно подыскать ответ, а потому, что все слова кажутся ему неподходящими.
Он говорит: может быть, рай - это только мгновение, когда человек умирает, зная, что он уходит из жизни, находясь на более высокой ступени
"А бог?" - спрашиваю я.
На этот вопрос он отвечает без колебаний, он думал над ним с тех пор, как научился думать. Бог - это высшая человечность. Как же иначе понять это: и сотворил человека по образу своему и подобию, отвечает он заученно. По его тону никто не должен догадаться, как часто на пути к познанию он чувствовал себя приговоренным к вечному проклятию и как часто он на коленях выбирался из этого ада и возвращался в рай своей детской веры, но не мог выпрямиться на пороге, потому что его отягощали мысли. Пока он наконец не преодолел в себе рай и ад. Он не упразднил бога, бог - это имя, говорит жрец, и каждый, кто служит жизни, служит богу.
Я показываю ему, что зажато у меня в кулаке.
Он кивает, надежда - тоже одно из его имен, говорит он. Я благословляю тебя именем надежды.
"А больше ничего не скажешь?" - спрашиваю я.
Он снова медлит, его розовое лицо делается красным от смущения, потому что я требую от него мужества, на которое он не способен.
"Здесь нет никого из стоящих над тобой", - говорит ему Сунтари.
Он виновато улыбается мне, как бы прося прощения за то, что недостаточно мужествен, и берет мой кулак в свои руки. "Действие - вот дитя надежды, - говорит он и произносит уже в полный голос: - Благословляю тебя именем действия".
Сунтари кланяется, сложив руки на груди, и я вижу, что на ней уже нет знака касты.
Какое действие, хочу я спросить, но в это время за стенами храма, там, где одичавший сад переходит в джунгли, раздаются крики.
"В наших местах появился тигр-людоед, - объясняет со смехом жрец, - и трое солдат подстерегают его. Они уже два дня сидят и спорят, один верит в Вишну, другой - в аллаха, а третий называет всех богов чепухой. Каждый хочет обратить товарищей в свою веру, заставить поверить в Вишну, в аллаха, в то, что боги - чепуха, и все трое - фанатики".
Внезапно раздается крик и тут же смолкает.
"Это им принесли миску с рисом, - говорит Сунтари, - брюхо - единый бог для всех".
Но раздается женский вопль: тигр!
Жрец хватает копье - кем-то пожертвованное храму - и бросается в сад, мы бежим вслед за ним, вооружившись гонгами.
Тигр растерзал трех солдат, споривших о боге. И не узнать теперь, кто из убитых верил в аллаха, кто в Вишну, а кто в то, что все боги - чепуха.
Сунтари плачет, священник шепчет молитву - к какому он обращается богу? А мне страшно.
Медный гонг в моей руке тихонько позванивает, может, и он боится. Что за безумие - идти с гонгом против тигра, который растерзал трех солдат?
Сюда спешат люди, многие из них вооружены еще хуже меня, ведь гонг все же гремит и блестит. Беззубая старуха прибежала с жестяной канистрой и деревянной поварешкой.
Сунтари, рыдая, подбирает солдатские винтовки, одну протягивает жрецу, и тот берет ее медленно и неловко, другую оставляет себе, третью хочет дать мне, но я ненавижу оружие, и кто-то выхватывает винтовку у нее из рук.