Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
Шрифт:
Тут Данилов, тяжёлой походкой, принёс ему раздобытый экземпляр – типографскую листовку, грязно отпечатанную, того самого странного «приказа №1», о котором они уже слышали, но не придали значения. А он каким-то образом распространяется среди нижних чинов уже в прифронтовых частях! – хотя не прислан никаким законным путём.
Вот он. Положил Данилов на стол измятый лист, в сгибе прибил тяжёлой ладонью. Читали.
Это был как бы приказ по Петроградскому округу, но отданный в игнорирование командующего и всех чинов, не к их командному строю, но прямо и только к нижним чинам. В таком ли предположении, что теперь воинские части должны подчиняться не своим командирам, а Совету рабочих депутатов?
Рузский даже не верил
Совершенно неслыханно! Эти бациллы могли убить армию в неделю.
Всё здание штаба закачалось.
Данилов выругался матерно. Рузский не употреблял таких выражений никогда.
Надо было?… – срочно телеграфировать в Ставку, что ж ещё? И передать им текст этого приказа, они его ещё наверно не знают? Да опасность в том, что сходный пункт есть и в объявленной телеграмме нового правительства: что для солдат устраняются все ограничения в пользовании общественными правами. И если это так открыто декларируется и вот так, как здесь, будет разрабатываться?… Может вспыхнуть только полный хаос, внутренняя рознь, и армия погибла!
Значит, нужно внутри самой армии беззамедлительно издать – противодействующий приказ, обеззараживающий! Для спасения дисциплины – восстановить и регламентировать в новых условиях взаимоотношения офицеров и нижних чинов.
Но разве неповоротливая голова Алексеева может найти тут решение? И все полтора года было несчастье, что он взят в начальники штаба Верховного, но в эти роковые дни – троекратно.
А как бы умело с этим справился Рузский, будь он в Ставке!… Нельзя простить Николаю его выбор.
А, вот что! – надо копию телеграммы послать Гучкову. Военный министр – единственный умный теперь человек, с которым можно сговориться, можно работать.
Отослали Алексееву. Отослали Гучкову.
Нет-нет, ещё не то! Тонко начуивал Рузский, чего не понимал и сутки назад: в Петрограде главная реальная сила сейчас – не Родзянко, и не Временное правительство, а Совет рабочих депутатов. И надо, с высоким тактом, установить отношения – непосредственно с ним, применительно к революционному моменту. Это – не каждому доступно и не прямо, у Совета рабочих депутатов сейчас, конечно, большое самолюбие и большая предубеждённость против прежних властей. Но такая возможность уже рисовалась Рузскому. Не только умел он быть тактичен, как никто из генералов, но должно было помочь ему одно счастливое обстоятельство: в близости к нему служил ещё с 1914 года генерал Михаил Бонч-Бруевич. В первый период Рузского Бонч был тут у него и начальником штаба Северного фронта, вслед за Рузским был выжит отсюда, сильно увлёкся контрразведкой (это он в своё время раскрыл и Мясоедова), но затем и у контрразведки возникли неприятности с обществом, особенно из-за дела Рубинштейна, – и Бонч вернулся к Рузскому, и ныне состоял в распоряжении Главнокомандующего Северным фронтом. Бонч-Бруевич под аксельбантами генштабиста был весьма свободолюбивых симпатий. Одна беда: эти дни его не было во Пскове, он в поездке, в глуши, на недостроенной рокадной дороге, – но надо вызвать его поскорей. А потому что, говорят, родной брат его, Владимир Бонч-Бруевич, давно почти революционер-подпольщик, – теперь вынырнул в Совете и был какой-то видный деятель. А связи – всегда связи, особенно родственные. И могут оказаться наилучшими в революционную бурю.
Вызвать Бонча немедленно – и дать ему какой-нибудь высокий пост, придумаем.
Так, так. А пока подбирал Рузский слова для телеграммы Непенину. Вот бы сейчас встретиться с ним, да найти общую тактику. Только с ним заодно и можно умно действовать.
Представлял себе его выразительное вдохновлённое лицо, быструю манеру понимания.
Офицер прибежал из аппаратной и подал Рузскому телеграмму сам, как делалось в случаях чрезвычайных.
Буквы складывались:
«В воротах Свеаборгского порта вице-адмирал Непенин убит выстрелом из толпы.»
425
Дневная встреча с Мама вместо ожидаемой тихой радости успокоения сразила Николая. Едва он вошёл к ней в вагон с холодной ветреной платформы и потянулся обнять её, ища материнского сострадания в несчастьи, уже он был поражён её строгим и даже безжалостным видом. Он не помнил её такой безжалостной, разве когда хотел отставить Столыпина, а она не допустила.
И с первых же слов Мама уверенно впечатала ему, что он совершил страшнейшую ошибку. Она абсолютно была убеждена, что всё понимала ясно. От большого волнения перейдя на немецкий язык, внушала ему, что он и вообще не смел отрекаться, к этому не было никакой почвы, и уж вовсе не имел права отрекаться за Алексея и не смел перегружать Михаила внезапной ответственностью, от которой сам давно его отучил. И вот – обрушилась вся династия! Он обрушил и погубил дело своего великого отца. И своего деда. И своего непреклонного прадеда.
Боже мой! – всё вновь опустилось и оборвалось в Николае. Только-только стал он возвратно обретать жизненную силу, Только-только в ноги его стала возвращаться способность стояния, – и снова одним ударом смято, повалено всё. Он надеялся укрепиться от Мама, что она поможет ему затянуть душевную рану (а он потом поможет Аликс), – и вот новая рана.
Погубил династию? Он не думал так. Династия – ещё может вернуться, тот же и Алексей, Божьи чудеса неисповедимы. Николай охватывал другую сторону: через своё отречение он искал всеобщего примирения в России, как избежать кровопролития…
А вдовствующая императрица, оком своим и покойного Отца, видела только: он обрушил трон Отца! он обрушил династию!! И с ней – Россию!
Но не Россию! но не Россию! – умолял Николай. Боже мой! только-только создалась первая живительная плёнка вокруг измученного сердца! – и всё опять раздиралось. Едва-едва он стал выбираться из отчаяния – и снова был ввергнут туда же.
Но даже поговорить, но даже сесть, выслушать, очнуться – были они лишены. На платформе у поезда стояли встречающие – и было бы странно слишком долго к ним не выйти. А дальше – уже был назначен завтрак в губернаторском доме, и нельзя было менять распорядка, надо всем ехать туда. Теперь часа на полтора были закованы их лица, чувства и речь, всё уходило вглубь.
И сухонькая семидесятилетняя старушка, сохранившая и стройность узкой маленькой фигуры и обворожительную улыбку, обходила строй встречающих, и сын следовал за нею невозмутимо, со светлыми глазами, так что никто не мог проникнуть в трагическое их состояние.
И потом в автомобилях. И потом за завтраком. И при посторонних говорить и улыбаться так, как надо. А в голове – смятенная буря: так что же? так что же теперь?!…
Страшны для нас даже не столько происшедшие события, а – на сколько мы в них виноваты: самые мучительные терзания – от своей вины, а не от беды. Теперь Мама открыла Николаю его вину.
Так – что же теперь?? Боже! Снова разверзлась перед Николаем своя растерзанная, и всё ещё не находимая, но очевидно содеянная ошибка: он – мог бы? он – мог бы остаться русским царём? Он – сам неосторожным поспешным движением сбросил с себя корону?…
Но – как?… Но что же он должен был делать во Пскове?…
Это – разрывало.
Только после завтрака остались с матерью наедине – и снова в эту боль. И хуже – в долженствование!
Со своей постоянной напряжённой силой убеждения настаивала теперь Мама, что терзаться – это мало, но он – должен, он – должен предпринять в исправление! Он – должен вернуть корону себе или Алексею!