Красный сфинкс. Книга вторая
Шрифт:
Загорелись склады серы, заготовленные для производства иприта. Лопнул первый гигантский газгольдер с отравляющими веществами. Нарывные, слезоточивые, удушающие газы: иприт, люизит, фосген – все то, о чем с ужасом шептались в мирное время и во что старались не верить, как в страшный призрак ада, все это потекло по берегам Майна. Тяжелая пелена желтого, серого дыма застилала весь простор долины до Штейгервальда…
Еще через несколько минут в нюрнбергских домах полопались все стекла. Волна страшного взрыва докатилась туда за шестьдесят километров. В Бамберге взлетели на воздух заводы взрывчатых веществ. Небо пылало. На десятки километров вокруг поля покрылись хлопьями копоти. Красные черепичные крыши нюрнбергских домов почернели до того, что не отражали больше огненной пляски пожарищ. Толпы обезумевших охранников стремились в убежища. У входов клокотал водоворот потерявших
«К 4 часам 19 августа, – указывается в романе, – судьба пограничного боя на северном участке юго-западного фронта, где немцами было намечено произвести вторжение на советскую территорию силами ударной армейской группы генерала Шверера, была решена».
Повесть Шпанова заканчивалась многозначительными словами.
«Волков тщательно прикрыл за собою дверь и на цыпочках пошел по коридору, стараясь не задеть лежащих там и там летчиков. Иногда он наклонялся и заботливо поправлял выбившийся из-под головы мешок парашюта или сползшее пальто. Любовно поглядывал в лица спящих.
За дверью пробили часы. Они отсчитали пять звонких ударов.
5 часов 19 августа. Первые двенадцать часов большой войны».
Жизнь, конечно, не была столь тщательно организована, как повесть.
«Дом на Воровского, угол Мерзляковского переулка, где была аптека, разбит, – вспоминала Ольга Грудцова, дочь известного фотографа Наппельбаума. – Дома стали похожи на людей с распоротыми животами. Видны кровати, диваны, картины на стенах… Вернулся из командировки на фронт Николай Николаевич Шпанов… Он – бывший царский офицер – подавлен неразберихой, неорганизованностью…»
Фантастику Шпанов не оставил и после войны. Герои его нового романа «Ураган» (1961) подавляют водородные и атомные бомбы противника прямо на земле, а если надо, то и в воздухе. В те годы писать о физиках разрешалось весьма скупо, только «как бы», и Шпанову понадобился весь его немалый литературный и политический дар, чтобы хотя бы обрисовать проблему.
«В предстоящем полете Андрей не видел сложности: самолет приблизится к блиндажу с урановым контейнером, электронное устройство приведет КЧК в готовность выдать поток тауприм. Магнитная бутыль «откупорится» в тот момент, когда радиолуч, посланный с самолета, отразится от уранового заряда контейнера. Добрый джинн – тауприм выскочит из бутылки и превратит злого джинна – уран – в безобидный свинец. Эти операции будут автоматически повторены при прохождении над вторым контейнером, изображающим «водородную бомбу». Заключенная в ее заряде потенциальная энергия взрыва будет локализована. Дейтерий станет инертным гелием. Все это произойдет на шестисоткилометровой трассе полигона в несколько минут…»
«Просто смешно, – писал Шпанов, – как мало Андрей знает о собственном теле по сравнению с тем, как точно его знание металлического чудовища. – (Речь идет о самолете нового типа, – Г. П.) – Тупорылый, со скошенным лбом, «МАК» некрасив. Едва намеченные, словно недоразвитые, отростки крыльев не внушают доверия. Трудно представить, что на этих тонких, как бритва, плавниках на грани атмосферы может держаться самолет. Глаз летчика, десятилетиями воспитывавшийся на стройности плавных форм, с неудовольствием задерживается на всем угловатом, что торчит из корпуса «МАКа». Профили крыла, элеронов, хвостового оперения кажутся повернутыми задом наперед. Их обрубленные консоли возбуждают сомнение в естественности конструкции, смахивающей на человека со ступнями, повернутыми пальцами назад. Летчик не сразу свыкается с тем, что аэродинамика гиперзвукового полета за пределами плотной атмосферы опрокинула традиционные представления от устойчивости и управляемости. Угловатый подфюзеляжный киль окончательно лишает машину привычной стройности. Куцая стальная лыжа, не подобранная внутрь фюзеляжа, торчит, как хвост доисторического ящера, возвращает мысль в глубину веков. Лыжи, необходимые далеким предкам «МАКа» чтобы, не капотируя, ползать по земле, и потом отмершие из-за полной ненужности, вдруг снова стали нужны, как внезапно отросший атавистический придаток. Старики помнят пращура «МАКа» «Авро», бегавшего по аэродрому с выставленной впереди антикапотажной лыжей, похожей на неуклюжий суповой черпак…»
К сожалению, не всегда дерзость Шпанова была, скажем так, оправдана.
Я помню, с каким изумлением вчитывался в странички повести «Старая тетрадь».
«Люлька
Туман редел, но льда не было и в помине. Еще через одну тревожную минуту я, наконец, понял, почему до сих пор не вижу льда: я спускался прямо на темную поверхность гладкого, словно отполированного, моря. Да, да… Я немедленно вызвал дирижабль и передал Амундсену о том, что увидел. Выключив аппарат, я снова взглянул вниз. До воды было еще далеко. А между тем мне казалось, что по сторонам темная стена той же самой блестящей, как змеиная кожа, воды уже поднимается выше меня.
В чем дело?
Я закрыл на мгновение глаза.
Открыл вновь. Нет, это не обман зрения.
Вокруг меня, полого возвышаясь, в виде гигантской воронки вздымалась темная масса воды. Теперь ее странное поблескивание было гораздо ближе. Кругом и вверху. Насколько хватал глаз, вода вовсе не была неподвижной, как это мне показалось сначала: наоборот, она находилась в непрерывном и быстром движении. Я начинал испытывать неприятное головокружение. Но я продолжал вглядываться в то, что было подо мной и не только в глубине водоворота, имевшего вид огромной бездонной воронки… кругом, куда только ни падал взгляд, громоздились бешено крутившиеся бревна, доски, обломки. Я отлично помню, что мое внимание привлекло то обстоятельство, что, несмотря на постоянное движение и трение друг о друга, эти бревна и доски не только не были расщеплены, а были даже совершенно обомшелыми, словно веками спокойно лежали в воде. Немного освоившись с грохочущим вихрем, я разглядел там огромное количество корабельных снастей. Вокруг меня непрерывной вереницей неслись, плясали, кувыркались, погружались в воду и снова всплывали мачты, реи, куски бортов, переборки, двери. Шорох трущихся друг о друга обломков вокруг меня сделался пронзительным, все заглушающим, как голос недр. Теперь я уже не различал верхнего края воронки, на дно которой спускался. Я был поглощен жадной утробой взбесившегося океана. И вдруг среди хаоса крутящихся досок я увидел блеск большой медной надписи в лапах такого же медного английского льва: «Террор». А через минуту мимо меня пронеслось большое бревно с медным словом на боку: «Жаннета» – (Корабли знаменитых полярных экспедиций, исчезнувшие когда-то в Арктике, – Г. П.). – И я, содрогнувшись, понял: здесь в этом водовороте, вечная могила тех, кто терпел крушение в полярной области. И как бы в подтверждение моей мысли, мимо, едва не задев моей утлой люльки, пронеслась какая-то корабельная надстройка. К медной решетке ее иллюминатора приникла целая куча белых черепов…»
Не правда ли, это весьма напоминает другой такой же водоворот?
Только тот находился не в районе Северного полюса, а «над самым побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нордланда, в суровом краю Лафодена». И был «опоясан широкой полосой сверкающей пены. Но ни один клочок пены не залетал в пасть чудовищной воронки: внутренность ее, насколько в нее мог проникнуть взгляд, представляла собой гладкую, блестящую, черную, как агат, водяную стену с наклоном к горизонту под углом примерно в сорок пять градусов, которая бешено вращалась стремительными рывками… А над нами и выше нас виднелись обломки судов, громадные бревна, стволы деревьев и масса мелких предметов – разная домашняя утварь, разломанные ящики, доски, бочонки…»
Вся эта «домашняя утварь» крутилась в знаменитом рассказе Эдгара Алана По «Низвержение в Мальстрем».
Что ж, вспомним слова Федора Сологуба, цитировавшиеся А. Р. Палеем: «Подлинный поэт не пренебрегает творческим наследием предшественников, он использует его, переплавит в своем творческом горне и создаст произведения, отличающиеся яркой поэтической самобытностью».
Время решает все вопросы.
В том числе вопросы самобытности.
Умер Сталин, пришла и ушла эпоха Хрущева.