Крепость
Шрифт:
На автостанции сел в автобус и через два часа был уже в Котове. На остановке мужик из тех, с кем он вместе тушил пожар, встречал жену с базара. Тетка, выходившая за ним, застряла с сумками в дверях, Мальцов помог ей выгрузиться.
– Спасибо, старик, – поблагодарил мужик, подхватил сумки и поделился новостью: – Ночью Валерика грабанули, трое не наших, в масках. Связали, вынесли всё пойло, деньги из-под матраса заныкали и укатили, никто их не видел. Так что похмеляться теперь после праздника будет нечем. Менты сейчас составляют протокол, а толку-то?
– Так он и сознался, про водку не расскажет, – встряла жена, – третий раз его грабят, а всё ему мало. Один живет, думает, с собой в могилу все деньги утащит?
– Валерик с утра как очухался, концерт учудил, по всей деревне бегал, искал веревку, чтобы повеситься. Вопит: «За что мне такая жизнь?»
– Надо было веревку-то подать!
– Брось, Тома,
Они подхватили сумки, кивнули Мальцову на прощанье, пошли к деревне, баба что-то сказала, и Мальцов услышал, как мужик ей возразил:
– Хоть и сука, а человек, так вот бобылем прожить – не позавидуешь.
– …всех жалко, – донеслось до него.
– Стой! Я ж забыл! Ты пиво мне купила? – завопил вдруг мужик истошным голосом, бросил сумки в снег и встал как вкопанный.
– О-о, блядь! Этого ты не забудешь! – баба с ходу перешла на крик. – Нажрешься еще, тащи всё домой!
– Погоди, – взмолился мужик, – я ж тебя с утра жду, горит всё, у Валерика теперь пусто, не разживешься! – Он принялся лихорадочно копаться в сумке.
– Догонишь! – бросила баба через плечо и пошла, глубоко вспарывая снежную целину остроносыми сапогами, как тяжелыми лемехами пашню.
Мальцов свернул на аллею, встал на протоптанную им утром тропку. Кое-где его следы перекрывали свежие отпечатки стальковских валенок, рядом тянулся мелкий собачий след. Сталёк прошел в Котово за водкой, не зная еще об ограблении, обратного следа на пустой дороге не было.
Он представил себе Валерика, бегающего по деревне в поисках веревки, запыхавшегося, измочаленного, утратившего остатки разума, каким видел его на пожаре, ищущего не быстрой погибели, но просто доброго слова, и людей, поглядывавших на него из окошек. Здешние были привычны к истерикам и пьяным безысходным воплям. Они всё замечали. Переждав комедию, шли к соседям на лавочку, грызли семечки и судачили о случившемся, мешая сегодняшний случай с давешними и давнишними, благо было с чем сравнивать и что вспомнить. Жестокость жизни была здесь нормой, ее переживали, как проживали очередной зимний день, тусклый и короткий, прожевывали и выплевывали, как ненужную шелуху. Выговорившись и пожалев очередного бедолагу, качали головами и расходились по домам. Жалость вошла у них в привычку, спасала сердца от чрезмерного огрубления и больше всего походила на стандартные переживания плохих актеров в сериалах, жалость вмещала в себя как впитанное с молоком матери сострадание, так и ей же завещанное чуть презрительное принятие неменяющихся, бесхитростных законов этой сучьей жизни. Жалея кого-то, всегда и в первую очередь жалели самих себя, что было заменой ласки, утерянной, оставшейся в далеком, безвозвратно ушедшем детстве.
Мальцов шагал и следил, чтобы сумка с яйцами не раскачивалась и не била по коленям, пытался думать о Лениных пирогах, о том, как огни гирлянд оживят елочку и любимые игрушки на ней, но в памяти всё всплывал Нинин смех, жесткий, безжалостный смех победителя. Тут же встала перед глазами ее презрительная улыбочка. Она намеренно нанесла ему оскорбление. Не просто обманула – вытерла об него ноги. Но ведь он видел и чувствовал, чего это ей стоило, или так только показалось? В какой-то момент чуть было не сорвался, чуть не набросился на нее с кулаками, но сдержался и даже не наорал, что часто позволял себе раньше. Почему сегодня он выбрал не гнев, готовый выплеснуться через край, – то, что она позволила себе, – но вялость? Инстинктивно, чтобы не выглядеть такой, как она? Или просто сдался окончательно? Быть может, здесь, в Василёве, передумав сотни раз, устав винить себя, ее, судьбу, понял, что следует сдерживать гнев, – спокойствие всегда уберегает от первого и необдуманного побуждения к действию. Но тогда права ли она, назвав его тряпкой? Его место здесь, в глуши, в снегах, а не в городе, где есть жизнь? «Ты всегда хотел жить в деревне!» Хотел? Хотел и получил, какие тогда претензии? Претензий не было совсем, и это его даже удивляло. Выманив квартиру простым обманом, как наперсточник вытягивает из несчастного лоха поверх выигранных денег обручальное кольцо, Нина дала ему счастливый шанс освободиться от нее. Но штука заключалась в том, что сейчас он не чувствовал внутри себя ни злости, ни презрения – ни к ней, ни к себе. Она выпотрошила его, ее одержимость местью не оставила внутри ничего, только голова начала раскалываться и перед глазами заплясали красные точки, было даже тяжело вдохнуть в полную силу. Почему одни люди несчастны, другие одержимы? – в который раз задавался он вопросом. Кто больше достоин жалости? Достойны ли вообще люди жалости?
Каждый шаг отдавался в голове, Мальцов понял, что просто не может идти дальше. Давно, в студенческие годы, в среднеазиатской экспедиции обезвоживание организма родило похожую
Здесь зима была другой, здесь задувал прохватывающий до костей ветер, мела поземка, и снег тут был назойливым и злым. Глаза сразу заслезились от холодного ветра. Вспомнил с досадой, что собирался купить бумажных носовых платков, но забыл, не купил.
– Буду жить без носовых платков, – сказал себе тихо, под нос и прибавил шагу. Затем вдруг остановился и заорал, задрав голову к низкому небу: – Буду жить без носовых платков, Нина, твою же мать!
Эхо покатилось по полю: «Ина-ина! ать-ать-ать!» и истаяло в березняке. И тут, как негласный ответ, он получил в лицо хлесткий заряд снега, ужаливший щеки и залепивший рот и глаза. Он утерся рукавицей, поднял запоздало воротник и, отворачивая лицо, побежал почти вслепую к дому. Тропинку перемело, Мальцов часто проваливался по щиколотку, набрал полные ботинки снега и промочил носки. Взбежал на крыльцо и с минуту отдыхивался, раскрасневшийся и довольный, что добрался наконец, что всё осталось позади, предвкушая тепло и горячий суп, томящийся в чугунке в русской печи. Пальцы ходили ходуном, ключ никак не хотел попадать в замочную скважину, но он справился и с этим, отворил дверь и закричал с порога:
– Рей, черт драный, ты где, я вернулся!
28
Сталёк пришел назад поздно, в кромешной темноте, постучался в дверь. Пришлось впустить.
– Я тоже о празднике думаю, не сомневайся, – он выставил на стол полуторалитровую бутыль. – Чистоган, не Валериково пойло. Хватит или еще? У меня есть, я запасливый парень. Гульнем на Новый год?
– Откуда? – изумился Мальцов.
– Места знать надо, – хвастливо заявил Сталёк. – Я с электриками в Спас сгонял, подогнал им две бухты провода, еще летом в лесу спрятал. Смотри, – он отвернул полу ватника: в нагрудных карманах торчали две полиэтиленовые полторашки.
– Не доживешь ты до Нового года, куда тебе столько, Сталёк?
– Спирта много не бывает, – изрек Сталёк со значением, вытащил из кармана бутылку, поставил рядом с первой. – Припрячь, а то и впрямь не доживу.
Пристроился было у печки, закурил вонючую сигаретину, запах которой, как серьезно уверял Сталёк, прогоняет клопов из дома куда надежней засушенных пучков клопогона, которые покойная Таисия рассовала в избе под всеми кроватями и шкафами. Долго терпеть Сталька Мальцов не стал, дал докурить, а потом вежливо указал на дверь.
– Давай спать, завтра весь день готовить, поможешь?
– Готовить я люблю, а что будем делать?
– Салат, можно свеклу с чесноком.
– Свекла есть, картошка, морковь тоже, я завтра всё принесу, бывай!
Сталёк простился с порога и ушел, не сильно его и шатало. Мальцов проводил соседа оценивающим взглядом, знал, что тот не остановится, всю ночь будет пить и к Новому году распухнет, посинеет и вряд ли доползет до стола.
Но он сильно ошибся. Утром чуть свет Сталёк ввалился в избу, с грохотом сгрузил обещанные вчера овощи на пол и заорал: «Вставай, Иван, я пришел!»