Крепость
Шрифт:
Поскольку Старик снова смотрит на меня вопросительно, я говорю:
— Ну, тогда все находится под контролем. — и добавляю:
— А почему ты не пишешь, что не имеется надежных сообщений — нет данных разведки, нет самолетов?
— Здесь указано! — возражает Старик. — «Эскадрилья самолетов из Брест-Север была отозвана. Она максимально редко находилась в распоряжении для защиты подлодок, для их сопровождения!»
— Мягко сказано, я бы сказал.
— Ты так думаешь?
— Кто должен это прочитать и понять, что мы здесь совершенно sine sine? Никаких подлодок больше…, — бормочу, — зато есть два шноркеля…
Старик молча выслушивает мое причитание и зачитывает дальше:
— «Жилые помещения Девятой флотилии: три здания, новостройка Новый госпиталь. Бомбардировку не предполагаю, так как никаких значительных военных объектов
Старик высоко вздергивает головой, как будто бы кто-то ударил его промеж лопаток, откашливается и дает, наконец, нечто вроде официального резюме:
— «Прошу принять во внимание вышесказанное.»
— Выразительно! — изображаю мимикой признание, но не могу удержаться и подкалываю:
— А также очень пораженчески.
Старик слегка втягивает голову. Смотрит на меня с любопытством, с нетерпеливым ожиданием, однако не произносит ни слова. Я жду. Но уже в следующее мгновение изменяю тактику и, подражая тону Старика, который беспрерывно слышу от него, говорю:
— Все же, я, при всем желании, не могу представить себе, что Фюрер мог бросить на произвол судьбы своих подводников. Он их очень ценит. И еще эти опорные базы — они же имеют решающее значение в Битве за Атлантику! Полагаю, нам не следует волноваться: Ведь Фюрер не покинет своих оказавшихся в дерьме парней. Он пошлет танки…
— … и самолеты, — тут же подхватывает Старик.
— Танки и самолеты — это же, само собой разумеется! Подлец и мерзавец тот, кто сомневается в этом!
Конец представления! — готово сорваться у меня с языка. Я недооценил, как уже часто бывало, актерские способности Старика. Взяв свои инструменты, направляюсь в сторону Арсенала, чтобы нарисовать старую подлодку-ловушку для борьбы с самолетами. В конце пути вяло шлепаю мимо унылых и печальных фронтонов: серые дома со слепыми стеклами, и такими же серыми как и стены. Повсюду штукатурка осыпается большими участками, напоминающими коровьи лепешки: Дома словно паршой покрыты. Мой планшет уже становится тяжелым для меня. Не следовало отсылать машину. Но на машине здесь было бы сложно проехать: всюду валяются тросы, кабеля, всякие технические принадлежности и приспособления. Лодка, которую я ищу, лежит не в Бункере, а в глубокой балке: Она снята с эксплуатации, но, несмотря на это, скрыта маскировочными сетями против наблюдения с воздуха. Это одна из немногих лодок, у которых были успехи против самолетов: Две сбитых воздушных цели. Ценой полудюжины тяжелораненых членов экипажа. Надо собраться. Хочу изобразить ее настолько точно, насколько только возможно пером и тушью, и в любом случае используя сепию из разбавленной туши. Нужно суметь выписать каждый узел, каждое пятно в маскировочной сети. Вернувшись во флотилию, наталкиваюсь на Старика, который хочет видеть мой рисунок. Он долго всматривается в него. Затем бормочет:
— Эту подлодку U- 256 еще можно склепать. Отверстия торпедных аппаратов заварить плотным швом, нарастить обшивку двойной толщины над вмятинами — это все-таки возможно — и именно теперь, когда у верфи так мало заданий. И к тому же у нас есть шноркель….
Монолог? Или эта речь предназначается именно мне? Не знаю, к чему это мне? Циркулируют скверные слухи: На сторожевом корабле несущем боевую вахту, два человека взбунтовались и подбили экипаж на террор: Они распилили своего командира и бросили куски тела в огонь судового котла. Мятежников одолели и расстреляли прямо на борту. Потом опять сообщают, что пол-экипажа взбунтовались и попытались убежать в направлении Родины. Сторожевик преследовали, и мятеж был подавлен. Не хочу спрашивать Старика о том, есть ли в этих слухах хоть доля истины. Словно озлобленный охотник он то и дело бродит по территории флотилии и ведет себя так, как если бы был в состоянии войны и с Богом и всем миром. Как бы я хотел заглянуть за эту маску озлобленности! Какие мысли носятся в его голове? Он же не может всерьез рассчитывать на деблокирование? Вечером мы сидим в павильоне Старика, и наша беседа вращается вокруг солдатской этики.
— Все же, вот вопрос, на который я бы хотел получить ответ, — решаюсь, наконец, спросить Старика, — Как солдатская этика совместима с тем, что происходит сегодня в стране?
— И что же происходит в стране?
Этим риторическим вопросом он приводит меня в бешенство, и хотя я знаю, что задеваю его за живое, все же говорю:
— Все видели желтые звезды Давида — они есть даже в Париже. Надписи на скамьях в парках и скверах тоже каждый может увидеть. И вывески в витринах ресторанов. Все должны знать, что евреям, тем, кто еще не попал в лагерь, поход за покупками разрешен только по определенным дневным часам, что они фактически объявлены вне закона. И эти факты нельзя выдать за оплаченную пропаганду для солдатской радиостанции. Во всяком случае, я очень точно помню о «хрустальной ночи» и следующим за ней дне. Я как раз был в Дрездене в Академии художеств — получал государственный грант.
Старик сидит, словно окаменел.
— Все эти годы я вытеснял воспоминание об этом — не вытеснил — лишь подавил. Но картины остались. И со временем они не поблекли. Я вижу все так отчетливо, как будто это произошло вчера. Академия на Brehlischen Terrasse. Тяжелая дверь, которую открывали с огромным трудом… И еще евреи в длинных сюртуках абсолютно черного цвета, со странными локонами подвитых пейсов вокруг клочковатых бород падающими на уши, брюках заправленных в носки и черных долгополых шляпах — бледные как смерть. Несколько удерживаемых в руках перед животом Скрижалей Завета с высеченными на них Десятью Заповедями из синагоги — довольно тяжелые, высокие — с которыми они должны были совершить торжественный марш и тому подобное. А потом они падали и другие вокруг тоже.
Потому что затем был шквал камней. Какой-то жирный штурмовик проорал команду, и заорал шумный хор: «Долой! Долой! — Мы сыты по горло!» И сразу — кровь! Я убежал назад в Академию и там блевал так, как никогда еще в жизни не блевал. Итак, Я видел это! Но никогда об этом не рассказывал. Это в первый раз. Теперь ты это знаешь! Старик сидит в кресле прямо, словно аршин проглотил. Он даже не двигает руками на подлокотниках кресла. Когда молчание становится невыносимым, продолжаю:
— А однажды нечто странное произошло со мной в Хемнице: Я возвращался из аптекарского магазина Отто Х. Крача. Топал по темному переходу, и тут вижу идущие мне навстречу склонившиеся фигуры. Я немного смог различить, только силуэты. Мы должны были пройти довольно близко друг к другу, и я сказал: «Бог в помощь!» так как я, все же, находился в Баварии. Я уже отучился несколько семестров в Академии художеств в Мюнхене, а там обычно здороваются именно фразой «Бог в помощь!». Я едва ли понял, что пробормотала одна тень: «Сердечный привет», а за ней другая и все остальные: «Сердечный привет!». Скажу тебе честно, эти слова буквально пронзали меня. И какое-то время все мелькали и мелькали желтые звезды.
— И? И что? Ты что-нибудь сделал?
— Нет, я не был готов к самоубийству.
— Вот видишь: я был прав! — говорит Старик. — Но к чему ты, собственно, клонишь?
— Я хочу только знать, что происходит с человеком, когда ему официально предписано Ничегоневедение? — какие чувства у него тогда возникают. За недостатком информации или так как просто ничего не хотят знать — из, так сказать, активного невежества? Вот ты постоянно упрекаешь меня во всезнайстве или пытаешься постоянно подколоть меня таким образом: «Я бы лучше сказал, Я бы это обошел, по сравнению с теми, кто рядом».
Говорю это как можно равнодушнее. Старик лишь молчит в ответ.
— Все это сплошная показуха: Только делается таким образом, будто бы оружие подлодок совсем ничего не имеет с нацистами, будто бы подводный флот даже стоит в явной оппозиции к партийным лозунгам — этакий «Добровольческий корпус Деница» — а сам ГПФ мутирует в фанатичного нациста, сначала под шумок, а затем явно. В День поминовения Героев в марте, он даже произнес речь, которую всегда произносил Фюрер.
Теперь Старик сильно откашливается. Это не звучит так, словно он хотел бы откашлявшись прочистить горло, а как протест. Но он все еще молчит.