Крещение
Шрифт:
— Может, обнаружили да заманивают.
— Ну, вряд ли. Кому же помолиться-то… — здесь Филипенко длинно выругался, — кому же помолиться, чтоб спали они покрепче. Пошли, Охватов. Вперед. Вперед.
Пулеметное гнездо немцев на насыпи осталось за левым плечом. Фашисты что-то все-таки заметили, потому что навесили над кустами фонарей и чесали кусты из пулемета минут двадцать. Но низина мертво молчала; только вскрикнул от боли раненный в позвоночник и тут же смолк: накрыли ему рот рукавицей, да и сам он быстро очувствовался. Когда взвод стал уходить из кустов, он не удержался и забился в беззвучных рыданиях, сознавая, что его оставляют умирать. Те, что проходили мимо, старались не глядеть на него. По законам воинского братства нельзя было бросать товарища, и двое бойцов вызвались было взять его с собой, но Филипенко подскочил к ним, закричал страшным шепотом:— Отставить! Дышать по команде! А ты потерпи, братик, потерпи. Не бросим ведь.
Боец примолк, закивал головой, но, когда ротный отошел, вновь заскулил брошенно и жалобно — рана у него была тяжелая. Выбравшись из низины, попали на зады станционного поселка и без дополнительной разведки пошли вдоль плетня к постройкам. Во дворе дома, через который пришлось выходить на улицу, передние наткнулись на полковой миномет в полной боевой готовности, покрашенный белилами; из него, вероятно, немцы и бросали время от времени шальные тяжелые мины, потому что молодой, павший с вечера снежок был кругом отоптан, а— Иии-эх… — выругался Охватов и выпустил из своего автомата длинную очередь по белому лицу, по выпученным глазам и дважды крест-накрест по окну — горелый лист запорошил глаза Охватова брызнувшей окалиной.
Нуриев подумал, что Охватова ранили, одной рукой подхватил его, а другой сунул за железо гранату, и оба они присели. За какую-то малую секунду до взрыва дверь изнутри так шибанули, что едва не опрокинули ею обоих бойцов. Выскочивший прямо с настила нырнул под откос в прошлогодний репейник и крапиву; Нуриев бросился следом, но внизу, под откосом, ни черта нельзя было разглядеть.— Имай ветер в поле, — сказал он и упал ничком, кукла в его мешке утробко вякнула.
От поселка к будке прибежали еще трое: Брянцев, Кашин, а фимилию третьего Охватов не знал.— Чего вы там? — недовольным голосом спросил Охватов у Кашина.
— «Чаво», «чаво»? В самый зад лупят — побежишь? Кто-то из наших в колодец залез и прижал их. Накроют его — и все мы тут. На станции чего мы, вчетвером-то?
Охватов замялся, потому что Кашин крепко осадил его: дескать, чин твой нам известен, и голоса своего не повышай, а насчет станции — погодить надо. Охватов знал Кашина: ему только поддайся — в один миг на поводок посадит и свою линию гнуть станет, а ведь с него спросят потом, с Охватова. И вспомнил Охватов старшего лейтенанта Филипенко, который в таких случаях не замечал чужих суждений, зато свои высказывал твердо, неукоснительно — по-иному нельзя было ни думать, ни делать.— Брянцев, возьми у Нуриева пулемет. Кашин, будешь вторым у него. Как твоя фамилия? Пудовкин, пойдешь замыкающим. И пошли давай!
Это уже был приказ, и Кашин не решился обсуждать его, взял коробку с дисками и побежал через дорогу, мимо переломленного шлагбаума, подбитой машины, по бровке, вдоль полотна, среди воронок и окопчиков, присыпанных молоденьким хрустким снежком. Сзади раздался пронзительный разбойничий свист — бойцы залегли, приникли к мазутному рельсу и, оглядевшись, увидели, что от поселка, минуя переезд, бегут разрозненно, но густо немцы. Оставалось одно — принимать бой, и два автомата и ручной пулемет ударили неожиданно. Немцы запали в снег, отползли и до самого рассвета не сделали попытки прорваться к своим на станцию. Это была заградрота. На рассвете Камская дивизия взяла станцию, поселок Ростаево и Калитинскую МТС, в двух километрах западнее поселка. Ночью, когда немцы, оборонявшие станцию, услышали в поселке густую стрельбу, то приняли это за прорыв крупных сил русских в тыл и, боясь окружения, начали отходить севернее поселка на МТС. Заградрота, прибывшая накануне в Ростаево, сунулась было навстречу отступающим, но сама попала под русский пулемет у переезда. Обер-лейтенант Дитрих Ленц, командовавший заградротой, не имея права ввязываться в бой, вывел своих солдат из-под огня, успел все-таки опередить отступающих и залег под каменной стеной центральной усадьбы МТС. Положение гитлеровцев вроде бы стабилизировалось, но ненадолго: бой из поселка, загоревшегося во многих местах, быстро передвинулся к станции, и на путях поднялась шальная пальба. Немцы, без сомнения, перебили бы взводы Филипенко, но с фронта поднялась в атаку вся Камская дивизия. Бойцы, озлобленные вчерашней неудачей, шли дружно, и немецкая оборона погибельно качнулась… В предрассветную пору солдаты Дитриха Ленца увидели, как в синеющих снегах размашистого поля показались первые фигурки своих, убегающих со станции. За первыми хлынули густо, беспорядочно, и все что-то кричали, все махали руками, стреляли неведомо куда. Когда они подошли совсем близко, заградрота ударила по ним из трех станковых пулеметов. Уцелевшие и те, что подходили еще, подумали, что МТС уже успели захватить русские — значит, путь к отступлению окончательно отрезан, — бросили оружие и подняли руки. На этот раз их подпустили к самым стенам и, безоружных, заново поверивших в— Сам борода Пятов спрашивал о тебе. Я говорю: шуруют. Да вы и в самом деле того… молодцы. А с ногой что? Ну слава богу. Пойдем вовнутрь — перекусим, поговорим.
— Я за лошадью послал, товарищ майор. Задело ступню, а жар по всей ноге. С этой клюкой всю ночь скакал. — Филипенко здоровой ногой пнул длинную, отшлифованную до блеска солдатскими ладонями винтовку, облизал сохнущие губы.
— А вы, ребятки, не теряйте-ко времени зря, ступайте грейтесь, а то не ровен час… — сказал Афанасьев и сел рядом с ротным на ящики.
— Коля, — Филипенко окликнул Охватова, первый раз назвав его по имени, — ты придешь в медсанбат, если письма мне будут. И вообще придешь… Товарищ майор разрешит.
Филипенко рассказал Афанасьеву о ночной вылазке, отдал ему список убитых, вспомнил о рядовом Соркине.— Странно то, что пошел с нами по желанию, а потом струсил.
— Может, решил перекинуться?
— Да нет, этот в плен не пойдет. Струсил.
— Заварухин поддержал меня, чтоб представить вас к наградам. Да вряд ли, думаю, что выйдет. Станцию отбили, а чем держать? Он бы наверняка опрокинул уже нас здесь, да прикрылись мы овражком. Станцию, Филипенко, не удержим — борода Пятов наградных не подпишет. Как ты сидишь, пробирает ведь?
— А у меня — видишь? — Филипенко сдвинул шапку со лба — в крупных молодых морщинах лба копился обильный пот. От висков на скулы его натекал неровный, больной румянец.
— Может, все-таки пойдем в тепло?
— А вон едут. Я дальше медсанбата не поеду, пусть Охватов прибежит ко мне.
— Пусть прибежит.
— Как решит борода Пятов, это его дело, а ребят надо представлять. Охватова на орден.
Во двор въехали розвальни и остановились перед поваленными воротами ремонтной мастерской, где топилась походная кухня. С саней на снег полетели какие-то коробки — не то с мылом, не то с селедкой.— Вот ведь разгильдяй! — сказал Афанасьев. — Не нашлось ему другой лошади. Эй, ты! — погрозил он старшине. — Я вот тебе!
Филипенко поднялся, оперся коленом больной ноги на ящик. Афанасьев подал ему винтовку.— А как душа, Филипенко, настроение-то есть?
— Да ничего настроение. Досыта поспать бы.
— А у меня, понимаешь, какая штука. Вот обрадуюсь чему-нибудь, так хорошо станет, а следом давят уж на душу прямо неразрешимые мысли. Сейчас станцию взяли, тебя увидел, приободрился, вроде повеселело на душе, а где-то точит и точит все. Сколько же, думаю, впереди этих станций и сколько нам понадобится таких умных и безупречных Филипенок? И хватит ли их вообще?
— Когда шли к Ельцу, в какой-то деревне, Пружинки, по-моему, бойцы принесли мне сброшенную немецкой «рамой» газету «Колокол». Белогвардейская газетенка, безграмотная, неряшливая, и там среди прочей ерунды пишет какой-то русский писатель-эмигрант. Не помню уж сейчас его фамилию. Да и не в фамилии дело. Одна мысль обронена там интересная, на мой взгляд. Особенность русского человека, пишет он, состоит в том, что он, по природе своей тихий и терпеливый, чурается шумной общественной жизни, сторонится ее даже тогда, когда его спихивают в канаву. Молчит, если спихивают его одного. Так вроде и надо. Но в дни народных бедствий и потрясений в каждом русском пробуждается извечное чувство стойкости, и в общей массе каждый русский — герой, способный на великие жертвы, и нередко поднимается до забот государственного масштаба…