Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:
Деррида связывает свою хонтологию с идеей правосудия. В посткатастрофическую эпоху мы, скорбящие, живем своей жизнью и умираем своей смертью. Так сложилось, что и наши жизни, и наши смерти несравнимо лучше тех, что выпали нашим предшественникам. Вот почему жить с призраками — значит «жить иначе и лучше», пишет Деррида. Посмертной справедливости не нужна судебная власть; скорее ей нужны писатели и историки, как Гамлету нужен Горацио. Настаивая на том, что мы должны «научиться жить» с призраками, Деррида идет дальше фольклорного их понимания как следствия неправильного погребения «заложных мертвецов». Никакое отсроченное погребение уже не вернет эти призраки в могилу. По мере того как живые и непогребенные привыкают друг к Другу, между ними развивается трудная дружба, о которой нужно рассказывать и которая, увы, живет только в рассказах. Такая жизнь с призраками порождает непредсказуемое разнообразие балов жертв, событий памяти и культурных инноваций.
Для понимания этого горестного опыта, наверное, недостаточно идеи справедливости. В чем действительно нуждаются призраки — это в признании. Между живыми и мертвыми ничего уже нельзя перераспределить; но живые могут и должны узнать тех, кто умер неоправданной, бессмысленной смертью. Как Клоринда в своем дереве, или призрак отца Гамлета в полных доспехах, или лагерники Синявского — призраки требуют узнавания. Это они «идут, идут
444
Терц А. Голос из хора. С. 669.
11. МАГИЧЕСКИМ ИСТОРИЗМ
Культурная память о социальной катастрофе — сложная экологическая среда, в которой вместе обитают и на неведомых языках общаются жертвы, палачи и свидетели преступлений.
Между ними живут и совсем странные существа, которым часто принадлежит первое слово. «Архипелаг ГУЛаг» открывается рассказом о доисторическом тритоне, сохранившемся в вечной сибирской мерзлоте: заключенные нашли его и съели, а Солженицын сделал эту сцену памятным символом советского насилия. Голодные зэки, пишет Солженицын, принадлежали к «единственному на земле могучему племени... которое только и могло охотно съесть тритона». Автор завершает рассказ о тритоне размышлением о себе: «Свои одиннадцать лет, проведенные там (в лагерях. — А.Э.), усвоив не как позор, не как проклятый сон, но почти полюбив тот уродливый мир...» Жуткого материала о ГУЛАГе хватало и без съеденного монстра; но автору нужно было найти всеобъемлющий символ уродливого мира насилия, замерзшего в забвении, но «почти» достойного любви и наверняка заслужившего память. Сам не видевший сцену с тритоном, но слышавший или читавший о ней, писатель воображает необыкновенные детали: «Мы увидели всю сцену ярко до мелочей: как присутствующие с ожесточенной поспешностью кололи лед; как, попирая высокие интересы ихтиологии и отталкивая друг друга локтями, они отбивали куски тысячелетнего мяса, волокли его к костру, оттаивали и насыщались».
Когда мы читаем про членов экзотического племени, которые, отталкивая друг друга, рвут на части тысячелетнего монстра, чтобы съесть его при свете костра, — кажется, что сцена взята не из «Архипелага ГУЛАГ», а из фрейдовского «Тотема и табу». Если зэки — племя, то тритон — их тотемный отец. Съеденное чудовище бессмертно; символ страха и вины, оно само пожирает тех, кто отведал его. Репрессированное и репрессированные — все возвращается, но принимает искаженные, чудовищные формы. Посткатастрофическая память несет в себе эти элементы жуткого: знакомое и неузнанное, воскресшее и забытое, никогда не испытанное и тщательно пережеванное. Вся эта книга Солженицына — попытка «донести что-нибудь из косточек и мяса... — еще, впрочем, живого мяса, еще, впрочем, живого тритона» {445} .
445
Солженицын А. Архипелаг ГУЛаг // Солженицын А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 6—7. В английском переводе вместо тритона появляется «саламандра»; но в таком переводе, подменяющем символ воды символом огня, теряются не только морские ассоциации с «архипелагом» Соловецких островов. В греческих мифах Тритон — существо с головой человека, хвостом рыбы и раковиной, с помощью которой он поднимает шторм на море. Как океанское существо, Тритон — родственник Левиафана, символа государства. См.: Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. СПб.: Владимир Даль, 2006. Недавно ученый-зоолог нашел письменный источник, послуживший основой для истории о тритоне у Солженицына. Он считает, что на самом деле заключенные нашли и съели вмерзшую в лед рыбу. См.: Формозов Н. Метаморфоз одной метафоры: Комментарии зоолога к прологу «Архипелага ГУЛаг» // Новый мир. 2011. № 10. С. 154—157.
...которых мы уже не призываем
Как рассказала Танкреду превратившаяся в дерево Клоринда, мертвые уходят от живых, чтобы вернуться к ним в новых обликах, узнаваемых или нет. В написанной в 1945 году элегии Анна Ахматова горько и трезво анализирует эту посмертную трансформацию. Ахматова описывает три стадии работы горя: острое чувство недавней утраты, пока еще не исчез любимый образ; навязчивое посещение мест памяти, которое освобождает субъекта, делая воспоминание привычным и безопасным; и наконец, неминуемое признание потери, когда память остраняет умерших. Эта третья стадия тише, но и страшнее остальных:
И нет уже свидетелей событий... И медленно от нас уходят тени, Которых мы уже не призываем, Возврат которых был бы страшен нам {446} .Для этой последней, «горчайшей» стадии характерно взаимное неузнавание живых и мертвых. В прекрасной элегии — возможно, лучшем анализе горя в русской поэзии — Ахматова дважды повторяет тему неузнавания, применяя ее сначала к себе, а потом к другим. Даже если бы мы могли вернуться в прошлое, это было бы напрасно: оно тоже изменилось до неузнаваемости:
446
Ахматова А. Есть три эпохи у воспоминаний... // Собрание сочинений. Т. 2. Кн. 1. С. 99—100.
Бывший муж Ахматовой, Николай Гумилев, после ареста был заключен в Кресты и расстрелян в 1921 году; место его погребения до сих пор неизвестно {448} . Их сын Лев Гумилев сидел в тех же Крестах в 1938 — 1939 годах. У этой тюрьмы Ахматова «семнадцать месяцев» стояла в очередях, и здесь, считала она, должен стоять памятник ей. Иосиф Бродский, заключенный в ту же тюрьму в 1964 году, ценил в «Реквиеме» близкой ему Ахматовой «тему раздвоенности, тему неспособности автора к адекватной реакции» {449} . Описывая себя в воротах Крестов, Ахматова «все
447
Там же. С. 100.
448
Ахматова тщетно пыталась узнать, где похоронен ее муж. Согласно Вениамину Иофе, Гумилев был расстрелян в Ковалевском лесу недалеко от Петербурга. См.: Иофе В. «Первая кровь»: Петроград, 1918—1921. Научно-информационный центр «Мемориал» (Санкт-Петербург) .
449
Волков, С. Диалоги с Иосифом Бродским. С. 244. Чеслав Милош считал, что этот анализ «Реквиема» — «самое глубокое, что было сказано о творческом процессе». Тема самоостранения в горе — отзвук шекспировского «Гамлета», «пьесы о заразительном, почти всеобщем самоостранении» (Greenblatt S. Hamlet in Purgatory. P. 212).
В двух последних строках «самая большая правда и сказана», — считает Бродский. Из чего же состоит, в чем заключается этот собственный, но остраненный бред? Бродский мог бы продолжить цитатой из «Поэмы без героя», рассказывающей, как именно происходит восприятие выжившим того, что невозможно осознать:
450
Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 3. С. 27,
На далекий зов памяти откликается чудовищная метафорика, которая сродни грифонам, вампирам, левиафанам. Исследователям и переводчикам трудно даются эти строки. Действительно, почему «Поэма без героя», рассказывающая об исторических событиях полувековой давности, связывает их со звуками, которым место скорее в страшных сказках или фильмах ужасов? Чтобы понять это, стоит вспомнить тех существ, которым предоставила среду обитания классическая русская литература. Среди ее монстров — «задумчивый Вампир» из пушкинского «Онегина», лермонтовский Демон, пугающие видения Гоголя и странные, получеловеческие существа символистов {452} . Александр Блок неспроста назвал XIX век «вампирственным»; но начало следующего века, каким его узнали Блок и Ахматова, питалось еще большей кровью. Возможно, Ахматова отсылает к какому-то из этих предшественников или ко всем им вместе. Но ее личный опыт остранения горя важнее интертекстуальных рассуждений: прислушиваясь «к своему, но уже как бы чужому бреду», можно учиться жить с ним и писать о нем.
451
Там же. С. 189.
452
В европейском контексте ряд исследователей указывали на связь готического романа с террором периода Французской революции. См.: Paulson R. Gothic Fiction and the French Revolution // English Literary History. 1981. Vol. 48. № 3. P. 545—554; Punter D. The Literature of Terror: A History of Gothic Fictions from 1765 to the Present Day. London: Longman, 1980; Ellis M. The History of Gothic Fiction. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2000. Классическое исследование готических мотивов в русской литературе XIX века: Вацуро В. Готический роман в России. М.: Новое литературное обозрение, 2002. См. также: Тамарченко Н.Д. (ред.). Готическая традиция в русской литературе. М.: РГГУ, 2008; Cain J.E. Bram Stoker and Russophobia: Evidence of the British Fear of Russia in Dracula and the Lady of the Shroud. Jefferson, N.C.: McFarland, 2006. В последней работе приводится множество российских аллюзий на ключевые тексты британского готического романа. О готических метафорах в раннесоветской литературе см.: Naiman Е. Sex in Public: The Incarnation of Soviet Ideology. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1997; Maguire M. Soviet Gothic-Fantastic: A Study of Gothic and Supernatural Themes in Early Soviet Literature (Ph.D. diss., University of Cambridge, 2008); Idem. Stalin’s Ghosts: Gothic Themes in Early Soviet Literature. Oxford: Peter Lang, 2012. Готическое прочтение политической культуры путинской России см. в: Хапаева Д. Готическое общество: морфология кошмара. М.: Новое литературное обозрение, 2007. Схожий взгляд на русскую прозу того же периода см. в: Лебедушкина О. Наша новая готика // Дружба народов. 2008. № 11. С. 188—199.
Заклинатели змей
Истории о вампирах были популярны и в советской культуре, особенно в ГУЛАГе. В рассказе Варлама Шаламова «Заклинатель змей» заключенные заставляют киносценариста Платонова развлекать их «романами». Любимый роман самого Платонова — «Дракула» Брэма Стокера, но зэки предпочитают беллетристику попроще {453} . Как, вероятно, и эти «романы», рассказ полон угроз и насилия: Платонов живет до тех пор, пока продолжает говорить. Так Шаламов видел советского писателя — обреченным на смерть сказителем, который гипнотизирует аудиторию. Когда гипноз перестанет действовать, слушатели забьют его насмерть.
453
Имя рассказчика — Андрей Федорович Платонов — напоминает нам о советском писателе, которого Шаламов, возможно, читал или знал: Андрее Платоновиче Платонове. «Заклинатель змей» производит впечатление его некролога, хотя Платонов не был заключенным ГУЛАГа. См.: Шаламов В. Колымские рассказы. London: Overseas Publications Interchange, 1978. С. 124.