Кругами рая
Шрифт:
Когда уже принесли водку в графине и хлеб, в кафе появился еще один посетитель и стал рассеянно обходить столики, должно быть, тоже в поисках укромного места. Но внезапно он переменил решение и направился прямо к столу, за которым сидел профессор. Григорий Михайлович заранее испытал досаду. Столько мест вокруг, к чему эта теснота? Продолжая одной рукой гладить теплую кошку, другой рукой профессор продвинул на противоположный край стола пачку «Честерфилда», вынув предварительно одну сигарету, и закурил.
– Вы не возразите порушить ваше одиночество? – услышал он низкий голос и уже было повернулся для отпора, но в тот же миг узнал в подошедшем своего коллегу, молодого доцента Виталия
ГМ ответил в тон ему, коряво:
– Уж если вы обнамерились, то плюхайтесь напротив, милости прошу.
Тут же им принесли заказы, идентичность которых заставила рассмеяться обоих. Рядом с графином Григория Михайловича поставили точно такой же, ровно на треть наполненный графинчик, те же двойные сосиски, все то же плюс салат из свежей капусты.
– Ненавязчивая асимметрия, – заметил профессор, указывая на плошку с салатом.
– Да, – усмехнулся Калещук, – от выбора голова не кружится. Несмотря на капитализм, отечество пахнет примерно одним и тем же.
– Виталий, – сказал, выдержав паузу, профессор, – я всегда наслаждаюсь вашим голосом. Вот вы сейчас это произнесли, а я как будто сводку прослушал. Очень веский голос. На радио или на телевиденье цены бы вам не было.
Виталий ничего не ответил и странно, исподлобья посмотрел на Григория Михайловича и на кошку, которая расположилась кренделем слева от него на лавке. Коллеги чокнулись и выпили.
Явление коллеги в иной среде всегда несет в себе легкое потрясение и рождает новый ракурс. Виталий тоже, вероятно, чувствовал нечто подобное, поэтому легко разговорился.
Оказалось, что жизнь его ужасна. Скоро Григорий Михайлович знал уже, что существует тот в десятиметровой комнате, в которой тяжело доживала свой век и парализованная теща, покинувшая их только этой весной. Жена Калещука с недавнего времени предала свою жизнь Господу, дни проводила на подворье какого-то монастыря и презирала мужа за то, что тот не соблюдает посты, выпивает на стороне и слушает новости. Дочка-второклассница под влиянием матери настолько ушла в историческую несознанку, что на вопрос «Кто такие большевики?» отвечала: «Я знаю. Это такая станция метро». Для полноты картины надо добавить, что Виталий занимался обэриутами и по причине затратности семейных постов (овощи покупались только на рынке, а рыба после падения советской власти подорожала, а сам он любил мясо) выходил поздними вечерами для сбора бутылок.
Калещук любил в разговоре каламбур, но жизнерадостным его назвать было нельзя. Выражение лица его регулировалось нижней отвисшей губой и было столь же разнообразно, сколь и строго функционально, как будто та была специально приспособлена для огласовки команды «Тпр-ру-у!».
Григорий Михайлович очень опечалился за коллегу. Это была одна из тех разверстых пропастей, которую окружающие, в силу фрагментарного общения, не замечают. Когда никто и ничем не может помочь, должна быть хотя бы возможность выговориться. Но этой возможностью никто обычно не пользуется, он и сам такой. И в этот раз он не пошел навстречу чужой исповеди, что требовало как минимум рассказать коллеге о своей несложившейся жизни и тем самым облегчить немного его страдания. Такая мысль мелькнула, конечно, в нем, но так же быстро и исчезла. Тоска его семейной ситуации еще загустела, как только он представил, что должен перевести ее в связный рассказ, осветить грустным юмором, сдобрить банальной житейской философией и потопить, в конце концов, в море подобных ей семейных историй. В таком случайном откровении был запах предательства и пошлости, да и, попросту говоря, это был не его жанр.
По мере того как Виталий рассказывал свою историю, взгляд его мрачнел, временами в нем пробегала легкая судорога. Он говорил так, как будто предметом его рассказа была не его собственная жизнь, не что-то, что происходит с ним сейчас и исход чего пока неизвестен, а нечто, что случилось с кем-то очень давно и смысл чего ему совершенно ясен. Вот с этим смыслом, а не с самой историей он почему-то до сих пор не мог примириться и мучился, как от молодой изжоги.
При этом Григорий Михайлович обратил внимание на то, что ел и выпивал доцент вкусно и азартно, с нервным изяществом сминая и откидывая салфетки, которыми вытирал пальцы, поскольку вилки для сосисок, видимо, не признавал. В этом было какое-то противоречие, и профессор подумал, что, должно быть, не все так безнадежно в жизни коллеги, а это просто темперамент, склад ума, усугубленный к тому же водкой. Невольно он посочувствовал, однако, богомольной жене соседа, хотя она и была представлена ему не в лучшем свете.
– Я на вас вываливаю свою жизнь, а ведь вы сейчас, небось, думаете о своем? – спросил между тем Виталий.
Это предположение делало честь несчастному, хотя он был и не прав, поскольку ГМ, как мы знаем, думал в этот момент именно о собеседнике и его жене.
– Я, Виталий, думал о том, что вы не то что слишком драматизируете, – это было бы бестактно говорить, – но спешите закруглить свой сюжет, что ли. С дочкой-то… И хрен с ними, с большевиками. Пусть уж будут для нее метрополитеном. Вы поезжайте с ней в ЦПКО, там, говорят, новые горки отстроили.
– Или в зоопарк, – зло вставил Виталий.
– Ну зачем? Это уж какое-то удвоение реальности.
– Браво! – вскричал доцент и даже хлопнул в ладоши.
– Конечно, квартира… Я обязательно поговорю с ректором. Есть же у него какое-то маневренное жилье на первый случай.
– Спасибо. Да. Хотя заходы к ректору были, и не один, Ваграфтик даже обещает. Ну, да ведь тут разница, как между кумысом и кумышком.
– Как вы сказали?
– Нахлебался я обещаний, мутит уже! Но вам все равно спасибо. Я, по крайней мере, не сомневаюсь, что разговор у вас такой с ректором будет. А это тоже, знаете, не всегда можно быть уверенным.
– Если позволите, совет… – начал было Григорий Михайлович.
Но Виталий, скривившись, прервал его:
– Не говорите, что мне делать, и я не скажу, куда вам идти. Извините.
– Ну да, да, это известно. – Григорий Михайлович заметно смутился. – Издержки возраста. Все хочется молодых предостеречь от ямок. Глупо. А ведь потребность стариков давать советы – та же ямка, о которой тоже предупреждали».
– Вы на меня не сердитесь. Я это почти автоматически. Люблю ловкие фразы. Фраза-то ловкая. От вас я как раз, может, и готов выслушать совет. Только, мне кажется, вы сегодня в совете или, быть может, в сочувствии больше нуждаетесь. Такое у-лю-лю с аллилуйей, какое вам сегодня организовали… Лихо передернули! Почти юбилей получился. Хорошо еще, целоваться не лезли».
– Ну почему? Лариса Дмитриевна…»
– Она искренне. Эта – не Иуда! Лариса Дмитриевна вас боготворит. Да если бы только. Она вас любит, вот и воспользовалась…
– Виталий, фу!..
– Что же вы мне, как собаке?
– Простите. Но даже если бы вы были правы… Так сказать, смеха с этого факта не много можно собрать.
– Значит, вы о Ларисе Дмитриевне знаете?
– Да ничего я не знаю, и знать тут нечего, – рассердился ГМ. – И не нужно вам слишком поспешно свои впечатления превращать в умозаключения. Это как-то больше подросткам к лицу. Какое «у-лю-лю» рассмотрели вы сегодня на кафедре? Сетка каждый год пересматривается. Что вы, ей-богу, Виталий Николаевич?