Кругами рая
Шрифт:
Глава двадцать девятая
ГЕРОЙ ЕДЕТ В ЭЛЕКТРИЧКЕ, ДУМАЕТ О ТАНЕ, СОЧИНЯЕТ ПЕЧАЛЬНЫЕ СТИШКИ, ИСПЫТЫВАЯ ПРИ ЭТОМ СЧАСТЬЕ. ПО ХОДУ ЕМУ ЕЩЕ РАЗ ЯВЛЯЕТСЯ ГРИНЯ
Машин в город не было, но электричка прикатила мгновенно, как будто Алексей успел вызвать ее по телефону. Поезд набирал скорость, удары механизмов нагоняли удары сердца. Алексей на мгновенье ощутил даже что-то вроде блаженства, как в детстве, когда докторица клала ладонь на грудь и выстукивала пальцем по пальцу. Если бы он тогда знал, что этот метод называется перкуссией, в теле мнимого больного, возможно, подскочил бы процент самоуважения, которого ему для выздоровления и не хватало.
Он впал в полусон. Казалось, что это уже не медицинская,
Солнце молча и остервенело гналось сквозь кусты и деревья, как почуявшая дичь борзая.
Со всем этим диссонировал мат двух вольных рельсоукладчиков, которые сидели позади. Алексей стал мысленно выворачивать их не шедшие к его состоянию слова и читать их от конца. Выходили незнакомые то ли китайские, то ли японские выражения. «Тамюовтбе», кричал один, «ебесяухин», отвечал другой. Слуху стало комфортнее. Спорят себе два разгоряченных игрока с биржи.При всем волнении и тревоге Алексея, как это не раз бывало, охватило ощущение нереальности. Есть он, или снится ему, что он есть? Герой Пятигорского не вступил в масонскую ложу, потому что не был уверен в собственном бытии. У Алексея сведения о масонах были самые приблизительные, да никто его к ним и не приглашал. Его зазывали к себе ребята попроще: октябрята, пионеры, комсомольцы. Искушали партийным билетом. Потом появились объединения, к которым считали своим долгом примкнуть все порядочные люди: друзья «Огонька», демократический клуб «Перестройка», общество спасения интеллектуальной элиты, литобъединение «Один день Ивана Денисовича» и авангардное движение «Кочегарка». Да мало ли!
Бессознательно отбыв срок в пионерской организации, от других приглашений в теплые ряды единоверцев Алексей уклонился, отчего прослыл человеком эксцентричным и охраняющим свою, скорее всего вымышленную, особостъ. Те, кто наблюдал его издалека, считали его даже существом высокомерным.
Суждение поверхностное. Так же точно многие отзывались о его отце, и тоже напрасно.
Алексей был человеком стеснительным, и стеснялся он не каких-то чрезвычайных своих пороков, а именно проблематичного факта собственного существования. Он, конечно, боялся быть обманутым, но еще больше боялся попасть в ложное положение, расписавшись в приверженности каким-то взглядам и авторитетам, согласившись быть частью чьих-то решительных и продуктивных действий. Как можно заявлять об убеждениях, если носитель их является существом не вполне установленным и плотность его бытия, не говоря уже о значении, еще только предстоит подтвердить? Глядя на фотографию, где фотограф остановил мгновение его жизни под зонтиком «медвежьей дудки», он дивился: вот ведь, все настоящее – и трава в полтора его роста, и волны океана за спиной; и божья коровка, присевшая на голый локоть, вот она: не успела собрать прозрачные крылья, то есть прикрыть исподницу, что связано, несомненно, с соблазном и стыдом. И это он был здесь? Не заметил, пропустил. Однако значит, и он настоящий? Интересно!
В детстве Гриня ревновал к маминой груди. Хотелось самому быть таким же большим, мягким, сладким, насыщать и насыщаться.
К голосу диктора – ровному, взрослому, знающему все про все. Пока не наскучил.
Долгое время считал собак умнее себя.
Гроб на открытом грузовике. Духовой оркестр следом. Играл бы звучнее, если бы не подушки воздуха. Медали молча переговариваются на солнце. Завидовал покойнику. Важное.
Профиль Ленина на ордене Ленина на первой странице «Правды» навсегда остался символом учителя. Чужой, строгий, знающий. Боялся.
Пожарным хотелось быть, само
Хотелось быть ученым. Прельщала универсальность знания, возможность бесконечных и неожиданных сопряжений: от Иудина дерева до бездетной Византии, от сиреневых рапсодий до туберкулеза. Мечтал о волшебстве точности, которая, как потом понял, есть поэзия.
Выходило, что жил он, что называется, понарошку (детское слово, не вошедшее даже в словари).
Это вовсе не значит, что Алексей был неспособен к искреннему чувству. Скорее уж наоборот. Был он чувствителен (особенно в детстве), привязчив (даже сверх меры). Интриги не прельщали его только по причине врожденного простодушия и отчасти потому, что никому он не желал зла всерьез. Поэтому же утаивал свою наблюдательность. Никто даже не догадывался, сколько под обходительной веселостью таится гротеска.
Иногда за каким-нибудь корпоративным или смешанно-дружеским столом он наблюдал, как, например, вот тот толстяк с синими от свирепой выбритости щеками сосредоточенно жует пиццу, но при этом продолжает бешено вращать белками и наверняка готовит нечаянный афоризм. А хозяйка в голубом неглиже, болтая с соседом, держит в уме третьего от нее по другую сторону стола и торжествует, что тот, ревнуя, не может расслышать ни слова. Алексей видит все это, ведя одновременно нить собственного общения. В такие минуты он думал про себя, как Поприщин о собаке: она чрезвычайный политик, все замечает, все шаги человека, а молчит только из упрямства.
Недоверчивость в нем была, это несомненно. Когда его хвалили, он не верил. Не верил и когда ругали. Нельзя сказать, чтобы совсем не радовался и нисколько не огорчался. Но в глубине Алексей чувствовал в первом случае либо воспитанное желание говорить приятное, либо (во втором) потребность подчеркнуть свое преимущество, которая часто прикрывается педантической придирчивостью. Чаще же всего он объяснял то и другое простым недоразумением. Как и в раннем детстве, он был уверен, что настоящего его никто не знает. Настоящий он тоже был и плох, и хорош, но плох и хорош иначе, не так, как видели другие. Для него, как для невидимки, люди были не опасны.
Уйти в себя мешали еще дорожные продавцы, которые с зазывной наглостью и подхалимным дружелюбием перекрикивали грохот поезда. «Колготки новые, практически несношаемые!» – убедительно кричала у него над ухом девица, худенькая, с платиновыми патлами и лицом Курочки Рябы. В сумке среди тряпья он разглядел бутылку портвейна с подходящим ее ремеслу названием «Лучший».
Слава богу, от всего внешнего он все же научился отключаться. Алексей засунул ладони между коленей, которые все еще горели и отчего-то дрожали. Встреча с Таней никак не рисовалась: ни поцелуя, ни взгляда, ни первого междометия. Лишь бы он ее застал. И лучше бы не в компании. Хотя он никогда не был у Тани дома и не знал, собираются ли в нем компании.
Сейчас легкую ее скороговорку с протяжными, парящими окончаниями он слышал так ясно, как будто она сидела рядом. И запах. От Тани всегда пахло нагретым лугом, вообще чем-то сельским, широким и уютным. Парным молоком. Может быть, антоновкой. Эта пасторальная смесь при звенящих серебряных кольцах на запястьях и всегда прохладных щеках…
Едва встретившись, они тут же оказывались в чьей-то освобожденной для них квартире, постели. Быстро и аккуратно раздеваясь, снимая с запястий и раскладывая на столе серебро, Таня напевала: «Траль-лям-пам-пам…» Потом бросалась на подушку со стоном и рычаньем, мяла ее, грызла, швыряла на пол и тогда только взглядом расшалившейся рыси снизу смотрела на него.