Кругами рая
Шрифт:
По тому, как она успевала бросить под себя полотенце, Алексей узнавал, что у нее месячные. Само по себе это не было для них препятствием. «А некоторые даже рекомендуют», – шептала Таня за ухом. Его это партийно-медицинское слово неизвестно почему возбуждало.
Потом, когда Таня выползала из постели, иногда накидывая на себя что-нибудь, иногда нет, ему казалось, что она двигается неровно, покачиваясь, с остановками и разводит руками ветки дерева, мешающего ей пройти, наклоняясь под ними или их огибая.
Они что-то выпивали и
– Даже интересно, – говорила Таня, – когда у нас это закончится?
Алексею становилось не по себе, оттого что Таня поставила их в ряд своих отношений с другими, да пусть бы и вообще в ряд каких бы то ни было отношений. И это после всего, что было только что.
– Почему это должно закончиться? – спрашивал он мрачно. – При чем тут вообще расчет, сроки, чужие разбитые корыта?
– Потому что мы – люди. Зачем ты злишься? Ведь вечного ничего нет. Тем более то, что у нас происходит, разве похоже на вечность? Это же молния.
Алексей молчал. Зачем сейчас? И почему она? Он бы спокойно выслушал эти слова за кружкой пива от какого-нибудь обожженного жизнью приятеля, который сверкал бы на него честными, умными, но давно заблудившимися и подозрительно веселыми глазами.
– Ну, все, ладно, надо идти, – Таня гладила его по руке и старалась ласково заглянуть в глаза. – А то сейчас снова начнем говорить всякие глупости. Нас сегодня зазывали Старковы.
Таня любила компании, порхающий разговор, вспотевшие на подоконнике цветы, распахнутые окна, случайно долетевшую шутку. И глоток вина. Короткий хохоток. Еще глоток вина. Потом обвести зеленым взглядом окружающих и легко дернуть его за рукав: «А ты что молчишь?»
Алексей попытался приготовить шутку для начала, чтобы не сползти, как бывало, в выяснение отношений. Занятие бессмысленное, тупое, унизительное, безнадежное, невыигрышное, наконец. Но то ли легкий нрав Тани был ему не по силам, то ли ревность скрежетала в нем не без причины, подбирая остатки знакомой и ему легкости. Может быть, в любви, как и в искусстве, один Моцарт, а другой Сальери?
Иногда, когда Алексей уже исходил вдохновением в справедливости своих упреков, Таня принималась плакать. Это производило впечатление, он проглатывал обиду, он сожалел о сказанном.
– Ну все, все, – шептал Алексей, целовал и вытирал ладонью Танино лицо. Потом оборачивался вокруг себя на одной ноге и весело произносил что-нибудь вроде: – Птсица! Не хотите поклевать кофе с коньяком в одном из заслуженных кафе типа подвал?
Таня промакивала глаза, щеки от слез у нее всегда шли пятнами.
– Ну и дурак же! Теперь я выгляжу как старуха с бахчи.
Он
– Знаешь ведь, что мне нельзя плакать.
И, несмотря на то что ход с кафе был вымученным и ничего не решал, к Алексею приходил покой. Она больше не улетала от него, она была с ним, такая – она в нем нуждалась.
От пошлой идеи с шуткой Алексей отказался, а вместо этого вдруг стали наборматыватъся стихи, чего с ним давно не случалось. В них история с Таней представала не только в наэлектризованном поле его обиды. Он находил мужество увидеть все как бы со стороны, философски. Получался диагноз, причем окончательный и не обещающий перспектив. Только стихи, видимо, и способны на то, подумал он, чего сам человек вынести не в состоянии. После нескольких вариантов и повторений сложилось так:
Ты не любишь меня.
Простодушно желаешь добра.
Ты не любишь меня,
Только дуешь на пепел костра.
Ты не любишь меня —
Тем опасней невольный твой свет.
Ты не любишь меня.
Тем вернее и проще игра.
Как ни странно, после того как стихи были готовы, ему вдруг стало легче, совсем как бывало после его упреков и слез Тани.
Путаная это вещь. Люди, которые думают, что разбираются в психологии, должны обладать большим запасом не только самоуверенности, но и наивности.
Ну почему же легче-то ему стало, если он только что сам себе подписал приговор? А вот стало. Ясно, что стало. Листочки на пробегающих в окне деревьях и те показались ему веселыми, переговаривающимися между собой. Какой-то у них там шел свой базар, свое многомиллионное толковище, несмотря на окружение досаждающих им насекомых.
Все в человеке устроено из потайных ходов и комнат, из которых в любую секунду может выскочить неизвестно что, и вся-то жизнь, может быть, увлекательнейшее блуждание. Ландау сказал, что человечество в своем прорыве к тайнам мироздания способно понять даже то, чего не может вообразить. По отношению к жизни человека этот парадокс надо бы перевернуть: мы можем вообразить про себя (про себя вообразить, вообразить про себя) все, что угодно, но ничего при этом не способны понять.
Алексей, например, считал себя невидимкой, сдерживался, таил мысли и наблюдения. Но при этом он же глубоко верил в ясновидение любви, в то, что она умеет распознавать лучшее в человеке; чувствовать его лучшего, идеального, а не бытового, профессионального, с умом и привычками, с носом и голосом, в пиджачке или пальтишке, простуженного, восторженного, храпящего, такого-сякого.
Но как же, черт тебя дери, мог бы крикнуть ему кто-нибудь из видимых, она узнает тебя лучшего, если ты так жалко улыбаешься и стараешься обратиться при ней чуть ли не в ноготь? И волосы немытые, мертвые, как набивка матраса, и дикция начинает подводить уже после первой рюмки?