Круглая Радуга
Шрифт:
Bringt doch der Wanderer auch vom Hange des Bergrands nicht eine
Hand voll Erde ins Tal, die alle uns"agliche, sondern ein erworbenes
Wort, reines, den gelben und blaun Enzian.
– Омухона… посмотри на меня. Я красный и коричневый… чёрный, омухона.
– Liebchen, тут другой край земли, в Германии ты был бы жёлтым и синим.– Метафизика зеркальных отражений. Сам восхитился такой элегантностью, такой книжной симметричностью… А всё же зачем говорить так бесцельно с бесплодной горой, с жаром дня, с диким цветком, из которого он пил, так бесконечно… зачем растрачивать подобные слова в мираже, в жёлтом солнце и в морозно синих тенях ущелий, если только они не пророчество, за пределами синдрома предкатастрофы, за пределами ужаса перед тем, чтоб задуматься о своём среднем возрасте, хоть на секунду, однако любое «провидение» исключено—запредельное было чем-то воздыхающим, шевелящимся, всегда под его словами, чем-то, что уже тогда могло видеть ужас предстоящего времени, по
А меньше всего её нежданный выход из игры. Подобного оборота он не предвидел, может и впрямь из-за того, что так и не увидел ту чёрную девочку. Возможно, чёрная девочка была гением мета-решений—опрокинуть шахматную доску, пристрелить судью. Но после такой раны, разлома, что станет с маленьким царством Печи? Удасться ли исправить? Перевести в новую форму, большего соответствия… лучник и его сын, и сбивание яблока… да, и Война в роли короля-деспота… ещё можно как-то спасти, починить переменой ролей, незачем бросаться наружу где…
Готфрид из клетки наблюдает как она сбрасывает свои путы и уходит. Светлый и стройный, волосы на его ногах заметны лишь в солнечном свете, да и то как тончайшая невесомая сеточка золота, по его векам уже потянулись странные юно/старческие отметки, расцветают, в глазах настолько редкостная синь, что в некоторые дни, зависимо от погоды, слишком глубока для этой миндалевидной каймы, синь сочится, истекает, чтобы осветить всё юное лицо, девственная синь, синева утопленника, синева, которую так ненасытно втягивают меловые стены средиземноморских улиц, где мы неспешно крутили педали велосипеда сквозь полдни старого мира... Ему не остановить её. Если Капитан спросит, он расскажет что видел. Готфрид и раньше видел как она уходила тайком, всякое болтают, будто она с подпольщиками или влюбилась в Швенингене в пилота юнкерса... Но она должна любить и Капитана Блисеро тоже. Готфрид остаётся пассивным наблюдателем. Своего нынешнего возраста, что настигал его вместе с призывной повесткой, он дожидался в дерзком ужасе, как неудержимо мчащий навстречу поворот, который тебе надо взять в управляемом заносе, пронеси, наращивая скорость до самого последнего возможного момента, пронеси его единственная молитва на ночь. Опасность, которая, как он считает, нужна ему, всё ещё у него надуманная: то, что он поддразнивает и с чем заигрывает, не кончается настоящей смертью, герой всегда вышагивает из сердцевины взрыва, лицо в копоти, но с улыбкой—взрыв это грохот и смена, и бросок в укрытие. Готфрид ещё не видел трупов, вблизи нет. Иногда из дому приходят вести о смерти кого-то из его друзей, он видел только как длинные, обвисающие мешки грузят вдалеке на ядовито-серые грузовики, фары прорезают туман… но при осечке, когда ракеты пытаются свалиться на тебя, те, кто запускал их, и вы все, все двенадцать, втиснули свои тела в прорезь узкой траншеи, ожидая в потом пропахшей шерсти, сдерживая напряжённый смех, а в мыслях у тебя всего-то—будет что рассказать в столовой, написать домой к Mutti... Эти ракеты для него любимые звери, едва приручённые, часто непослушные, даже могут развернуться. Он любит их, как любил бы лошадей или танки Тигр, если б туда призвали.
Здесь он чувствует, что пронесло, тут легко. На что было бы ему надеяться без Войны? Но участвовать в таком приключении… Если не умеешь петь, Зигфрид, ты всё же можешь нести копьё… На каком горном склоне, от какого загорелого любимого лица слышал он эти слова? Всё, что ему запомнилось, белый взмыв вверх, квадраты лугов окружённые тучей… Сейчас он обучается специальности, обслуживает ракеты, а как Война закончится он выучится на инженера. Он понимает, что Блисеро умрёт или скроется, а он покинет клетку. Но у него это связано с концом Войны, а не с Печью. Ему известно, как и любому каждому, что дети всегда вызволяются в момент самой большой опасности. Ебля, солёный конец капитанского усталого, часто не стоячего члена сунутого в его покорный рот, жалящий хлыст, отражение его лица, когда целует ботинки капитана, их блеск испятнан, подпорчен солидолом, маслом, спиртом пролитым при заправках, делают из его лица кого-то, кого он не может распознать—это необходимо, это делает его неволю особенной, без чего это почти не отличалось бы от армейского удушения, армейского гнёта. Ему стыдно, что он получает такое удовольствие от этого—теперь слово сука произнесённое особым тоном голоса вызывает у него эрекцию, которую он не может подавить—боится, что, хоть и не осуждён и проклят, становится умалишённым. Вся батарея знает об этом: хотя все они под командой Капитана, это видно по их лицам, он это чувствует в подёргиваньях стальной ленты рулетки, по тому, как вплёскивают суп в его тарелку в столовой, по толчкам локтем в его правый рукав при каждом одевании во взводе. С недавних пор ему часто снится очень бледная белая женщина, которая хочет его, которая никогда не говорит, но эта абсолютная уверенность в её глазах… его полная уверенность, что она, знаменитость, которую все узнают с первого взгляда, знает его и ей незачем заговаривать с ним, достаточно одного лишь зова в её лице, пробуждает его трепещущим среди ночи, изнеможённое лицо Капитана в полуметре, над шёлком серебряных складок, слабые глаза уставились, совсем как и его же, бакенбарды, в которые приходится утыкаться щекой, с плачем, в попытке пересказать какой она было, как смотрела на него...
Капитан видел её, конечно же. А кто нет? В утешение он говорит ребёнку: «Она настоящая. Ты тут ни при чём. Постарайся понять, что ей тебя хочется. Незачем просыпаться с криками и меня будить».
– Но если она вернётся—
– Подчинись Готфрид. Сдайся полностью. Присматривайся куда она тебя поведёт. Помнишь тот первый раз, когда я ебал тебя. Как ты напрягался, пока не понял, что я хочу войти внутрь. Твоя розочка распустилась. Тебе стало нечего, даже твоему, на тот момент невинному рту, терять...
Но мальчик продолжает плакать. Катье не поможет ему. Наверное, она спит. Её никогда не понять. Он хочет быть ей другом, но они почти не разговаривают. Она холодная, загадочная, иногда он её ревнует, а иногда—обычно, когда ему хочется выебать её, но из-за какой-то уловки Капитана он не может—в такие моменты ему кажется, что он безумно её любит. Вопреки Капитану, он никогда не воспринимал её как верную сестру, которая вызволит его из клетки. Он мечтает об этом освобождении, но как о неясном внешнем Процессе, который произойдёт независимо от желаний каждого из них. Неважно, уйдёт она или останется. Поэтому, когда Катье покидает игру навсегда, он молчит.
Блисеро сыплет проклятьями в её адрес. Швыряет подставку для обуви в дорогую картину тер Борха. Бомбы падают западнее в Хаагше Бош. Ветер дует, подёрнув рябью декоративные пруды снаружи. Штабные машины урчат прочь вдоль длинной дорожки обсаженной буками. Месяц блестит среди рваных туч, тёмная его половина цвета застарелого мяса. Блисеро приказывает всем спуститься в убежище, погреб полон джина в коричневых кувшинах, решетчатые ящики луковиц анемонов. Шлюха подставила его батарею под прицел британцев, налёт может случиться в любую минуту! Все сидят кружком, пьют ОudeGenever, и чистят сыры. Рассказывают истории, в основном смешные, из до-Войны. К рассвету все упились и спят. Восковая кожура устилает пол словно листья. Никакие Спитфайеры не налетали. Но позже утром Schussstelle3 меняет позицию, а реквизированный дом брошен. И нет её. Ушла к Англичанам, через выступ, где великое воздушное приключение увязло в зиме, в ботинках Готфрида и его старом платье, чёрно-лиловом, ниже колен, на один размер великовато, безвкусица. Её последнее переодевание. В дальнейшем она станет Катье. Она обязана лишь Капитану Прентису. Все остальные—Пит, Вим, Барабанщик, Индеец—её бросили, посчитали мёртвой. Или же это ей предупреждение, что—
– Извини, но нет, пуля нам ещё понадобится.– Лицо Вима в тени, куда не может проникнуть её взгляд, отрывисто шепчет под Шевенингенским пиром, неровные шаги толпы над головой,– нужна каждая ёбаная пуля. И нам нужно, чтобы всё по-тихому. У нас некому избавляться от трупа. Я уже пять минут с тобой потерял,– вот так их последнюю встречу, он растратил на технические пустяки, которые ей уже не интересны. Когда она оглянулась, его уже нет, тихо, по-партизански, и ей всё не укладывается куда делись его чувства из прошлого года под прохладной синелью, до того как у него появились все эти мускулы, и эти шрамы на плече и ляжке—тугодум, нейтральный человек выведенный, наконец, за свой порог, но она любила его прежде… наверное, да...
Сейчас она для них ничто. Им нужна была Schussstelle3. Она давала им всё, но находила причины не указывать местоположение ракетной площадки Капитана, а теперь слишком много сомнений насчёт вескости бывшей причины. Да, местоположение часто менялось. И невозможно было продвинуть её ближе к источнику решений: это её, лишённое выражение лицо прислуги склонялось над их шнапсами и сигарами, над картами, в кофейных круглых отпечатках, расстеленными на низких столиках, над листами плотной бумаги со штампами лиловыми как избитая плоть. Вим и его товарищи вложили время и жизни—три Еврейские семьи отправлены на восток—хотя погоди, она же больше, чем отработала, не так ли, за эти месяцы в Шевенингене? То были дети, нервные, одинокие, что так любили говорить про лоцманов и моряков, а она передала несчётные кипы Самых Секретных шифровок через Северное море, не правда ли, номера эскадрилий, места заправки, приёмы выхода из штопора, радиусы поворота, настройка питания, радио частоты, сектора, расписание перелётов—это же всё она, нет? Чего же ещё от неё хотят? Она спрашивает это всерьёз, как будто существует фактор конвертации между информацией и жизнями. Как ни странно, но такой имеется. Записан в Инструкции, в файле Военного Департамента. Не забывайте, истинное дело Войны это купля-продажа. Убийства и насилия управляются сами собой и могут быть поручены не-профессионалам. Массовость смерти в военное время полезна во многих отношениях. Она служит как спектакль, отвлекающий от истинного течения Войны. Она служит сырьём для записи в Историю, чтобы дети могли изучать Историю как цепь насилия, битва за битвой, и лучше подготавливаться к взрослому миру. Лучше всего, что массовая смерть является стимулом для простых людей, маленьких человечков, ухватить кусок от этого Пирога, пока они ещё тут, и заглотать его. Настоящая война это празднество рынков. Органические рынки, которые профессионалы с осторожностью именуют «чёрными», возникают повсеместно. Сертификаты, стерлинги, рейхсмарки продолжают движение, неумолимые как классический балет, внутри своих антисептических мраморных палат. Но снаружи, тут внизу, среди людей, появляются более истинные валюты. Так что, Евреи подлежат обороту. Абсолютно, как и сигареты, пизда, или шоколад Хёрши. К тому же в Евреях содержится элемент вины либо шантажа в будущем, что склоняет, ессесн, в пользу профессионалов. Так что эта Катье орёт в тишину, в Северное море надежд, а Пират, кто знает её по торопливым встречам—на городских площадях обращённых к казармам, но вместе с тем такими клаустафобными, под тёмными, пахнущими мягким деревом ступенями лестничных клеток, крутых, как приставные лестницы, на лодочном причале у замасленной набережной, рядом с кошкой, что опустила взгляд своих янтарных глаз, в блоке старых квартир и с дождём за окнами, с древний пулемётом Schwarzlose, затвор разобран и вокруг масляный насос, россыпью по пыльной комнате—который всякий раз встречал её как лицо работавшее с другими, кого он знал лучше, она оставалась по краю каждого задания, но теперь лицом к её лицу выхваченному из контекста, огромное небо заполненное морскими тучами на марше, высокими и пухлыми за её спиной, отмечает опасность в её одиночестве, догадывается, что он даже имени её не знал, до этой встречи рядом с мельницей именуемой «Ангел».
Она рассказала ему, отчего одна—более, менее—почему никогда не сможет вернуться туда, где лицо её всё ещё, нарисованное на холсте, висит среди остальных уцелевших, в доме неподалёку от Дуиндингта, видавших игру в Печь—столетия минуют, как пурпурные тучи, затемняя бесконечно малый слой лака между нею и Пиратом, прикрывая её щитом безмятежности, так нужной ей, промежутком классической отстранённости…
– Но куда вы теперь?– Руки обоих в карманах, шарфы плотно затянуты, камни покинутые водой отблескивают чёрным, как точка из сна, вот-вот обретут печатный смысл здесь на пляже, каждый фрагмент так удивительно понятен, но…