Кто он был?
Шрифт:
Аада Смит с жаром рассказывала Марии, что живут они совсем не плохо, ее муж представляет в нескольких графствах всемирно известную нефтяную компанию, что у них модно обставленный просторный дом, выплаченный до последнего фунта, у Энделя на это уйдет еще много лет; что у них прекрасная машина и отдыхать они ездят в Испанию и на Канарские острова, вряд ли в Эстонии они смогли бы жить так, как живут в Англии. О, кое-что она все же помнит…
Паульман презрительно съязвил:
— Где хорошо, там и родина. Так, что ли, господа?!
Смиты пропустили насмешку Паульмана мимо ушей — то ли они привыкли к язвительным замечаниям шахтера, то ли относились к нему свысока. Мешая эстонские и английские слова, менеджер Смит долго говорил о том, что национальность — понятие устаревшее, в наши дни принадлежность к той или иной национальности не имеет никакого значения.
Будь то капитализм или коммунизм — нации отомрут повсюду, и сформируется общество, в котором значение будут иметь только личные качества человека, а не его национальная принадлежность. Смит говорил все мудренее, и Мария потеряла к нему всякий интерес, она только подумала, что этот пышущий здоровьем человек, у которого, судя по всему, немало фунтов на банковском счету — неспроста Паульман его все время подзуживает, — что этот брызжущий силой и энергией менеджер заливается соловьем, чтобы оправдать себя. Паульман сказал:
— Уважаемый сэр, тебя следовало бы избрать в нижнюю палату, слишком уж красиво ты говоришь!
Эндель заметил, что национальная принадлежность конечно же имеет значение, но не такое важное, как считает Олев. Паульман опять стал насмехаться, теперь уж над Энделем: мол, Савл превратился в Павла. Матушка Лыхмус не поняла, что скрывается за его словами, но высказала свое мнение: из дому человека могут погнать только голод или насилие, просто так он свой отчий край не оставит.
В тот вечер матушка Лыхмус и узнала, что ее сын тоже «дипи». Не потому ли не приехал он на похороны Харри и ни разу не навестил ее?
И хотя сын беспечным голосом объяснил ей, что «дипи» — сокращение от слов displaced person — означает в переводе человека, потерявшего родину, и это всего-навсего юридическое понятие, матушка Лыхмус не дала себя отвлечь и успокоить. Эндель сам не признался бы, что он «дипи», это она у него выпытала. Да, Энделю разрешено жить в Англии, но у него нет гражданства Британского королевства. В конце концов Эндель признался и в том, что при выезде из Англии, например, в Эстонию он должен раздобыть и визу на обратный въезд. Чтобы ему разрешили вернуться. Вот отчего оформление его выездных документов займет так много времени, для английских подданных это все значительно проще, намного проще и быстрее. Смиты имеют английское подданство, им легко разъезжать по свету. Матушка Лыхмус выведала у сына и то, что для поездки в Эстонию он должен получить разрешение своих хозяев. Примут ли они его снова на работу, когда он вернется из России, — кто их знает, для его боссов что Советский Союз, что Россия — все едино, а на Россию они смотрят косо. И еще Эндель сказал, что английское подданство гарантировало бы ему все права гражданина Британского королевства в другой стране, у «дипи» такой гарантии нет, таких, как он, советская власть может хоть к стенке поставить.
Слова сына ужаснули Марию.
— Значит, ты все равно что между небом и землей? Бездомный бродяга?
Именно так сказала матушка Лыхмус в тот вечер своему сыну.
— Нет, я не бездомный и не бродяга, — ответил сын. И попытался втолковать ей, что его положение «дипи» усложняет только его поездку за границу. Во всем остальном он такой же английский гражданин. На работу его принимают, он может приобрести недвижимое имущество и обзавестись семьей; в остальном все в полном порядке. Пусть она не тревожится, все ол-райт. Как у него, так и у детей. Дети не останутся безродными, дети будут английскими подданными. Лео, менеджер Смит, прав, национальность не имеет такого значения, как гражданство. Все в мире меняется, ничто не вечно и не постоянно. В конце концов и у него все утрясется, он мог бы уже давно быть британским подданным,
«Дипи» вроде меня советская власть может хоть к стенке поставить…»
Эти слова Энделя еще и сейчас звучали у матушки Лыхмус в ушах. Звучали, заглушая грохот моторов, заглушая все другие звуки и шорохи. Чего же Эндель боится? Неужели он еще и сейчас верит тому, чем его пугали двадцать лет тому назад? Что любого служившего в немецкой армии ждет Сибирь? Даже мальчишку, насильно забранного на вспомогательные работы в авиацию? Всю жизнь страх неотступно следовал за ним по пятам. Страх приказывал ему и запрещал. Человек должен найти в себе силы быть выше страха, увы, немногие способны на это.
Матушка Лыхмус глубоко вздохнула. Вздохнула так громко, что услышала стюардесса, проходившая мимо. Стюардесса обернулась и спросила, не дурно ли ей. Матушка Лыхмус отрицательно покачала головой.
В тот вечер, когда для нее так многое прояснилось, матушка Лыхмус еще сильнее почувствовала себя виноватой во всем, что пришлось пережить ее сыну. Вот и сейчас ее охватило это знакомое чувство вины. На протяжении долгих лет она не раз упрекала себя в том, что не сумела уберечь и защитить сына, почти всегда, когда вспоминала Энделя. В сорок четвертом году она была слишком легкомысленной и беспечной: радовалась близкому окончанию войны, ждала возвращения домой сына Кристьяна — она верила тайным слухам, что мобилизованные эстонцы не погибли в далекой России, как лгали газеты, а объединились в одно большое войско, где по меньшей мере десять полков, и вместе с русскими дивизиями воюют против фашистов. Она должна была спрятать Энделя, отослать его хотя бы к сестре в Отепяэ. А она не тревожилась, она была уверена, что Энделя спасет его молодость, ему только-только исполнилось шестнадцать. Увы, не спасло. Разве ей могло прийти в голову, что немцы поставят под ружье даже мальчиков. Но, если вдуматься, ведь не слепая она была, знала, что и Отепяэ не бог весть какое убежище и там водились свои кютманы, которые ходили по домам и сгоняли ребят. К тому же Кютман знал о ее сестрах, значит, Энделя стали бы искать и там, если бы он не явился на сборный пункт. Это подтвердил и Кристьян, когда он перед Курамаа побывал дома. За всю войну это был самый радостный день в жизни матушки Лыхмус, ее радость была бы еще больше, если бы за несколько месяцев до этого Гитлер не отнял у нее среднего сына. Кристьян был в ярости, узнав, что Кютман приходил к ним с угрозами, и пообещал после войны хоть из-под земли достать его и призвать к ответу за преследование Энделя и других парней. Но выполнить свое обещание Кристьяну было не дано, он остался лежать в курамааской земле. Да если бы он и разыскал Кютмана, Энделя все равно уже было не вернуть.
Хотя матушка Лыхмус прекрасно понимала, что не просто было бы ей уберечь сына — не было у нее ни свиньи, ни ведра самогона, чтобы Энделя признали калекой или чтобы выкупить его каким-нибудь иным путем, ее не оставляло чувство вины. Слова Кристьяна как будто притупили остроту этого чувства, но оно никогда не гасло в ее душе. А временами кололо в сердце, словно острый нож. Вот как теперь, когда она думала, и думала обо всем, что произошло. Не помогли и слова Энделя. Сын сказал ей вчера вечером:
— Мне нечего прощать тебе, мама. Ты ни в чем не виновата. Что ты могла сделать? Где мне было скрыться? Куда бы ты меня спрятала — человек не иголка, его не скроешь в клубке ниток. Разве ты не помнишь, что сказал Кютман? Чтобы я и не вздумал сбежать в Отепяэ или еще куда. Я все помню.
Так говорил сын каких-нибудь пятнадцать часов назад, но и воспоминание об этих словах не успокоило Марию. Матушка Лыхмус была не из тех людей, кто ищет себе оправдание в сложившихся обстоятельствах.
— Ты ни в чем не виновата, — повторил Эндель несколько раз, словно желая успокоить ее. Больше того, сын взял всю вину на себя. — Если кто и должен просить прощения, так это я у тебя, — продолжал Эндель. — За то, что сразу, как только закончилась война, я не попытался вернуться домой. Мне не следовало ехать в Англию. Нужно было быть смелее и самостоятельнее. Теперь-то я это понимаю. Теперь… А в сорок пятом и шестом я ничего не понимал. Я был растерян и запуган, поплыл по течению. Я верил всему, что говорили, страх стал моим хозяином. Я даже боялся написать вам, боялся за себя и за вас.