Кубок войны и танца
Шрифт:
«Бог будет возможен тогда, когда известных людей станет больше обычных».
Пришла мать с работы. Погрела макароны. Мне и себе. Мы ели их, глядя вперёд, сидя вдвоём за столом.
– Кофе?
– Да можно, – ответил я.
– И шоколад?
– Чуть-чуть.
Мать суетилась у плиты, я смотрел на клетку с хомяком, стоящую на полу. Не жил и не говорил. Скучал, тосковал, молчал. Вспоминал встречу с Есениным, точней, с парнем, подобным ему, сидящим с девушкой во дворе, покончив с собой пред тем.
«Дарвин награждал обезьян, надевал им
Пили кофе, сказав все слова до моего рождения, наобщавшись с мамой до этого, когда я был в утробе, как в танке, атакующем Советский Союз, падший на мир золой. Я думал о пуповине как о расплавленном дуле, о выстрелах его, дарующих жизнь и смерть, скрученные воедино, образуя канат, по которому я поднимался наверх в школе 55.
«Если умирать, то со всех сторон».
С утра пошёл в банк оплатить кредит, взятый матерью. Деньги не приняли.
– Надо вносить на карту.
Её со мной не было. Я вышел и закурил. Зашагал по улице, глядя в небо, свитое пауками. В нём висели галки, воробьи, самолёты. Серость, туман и дождь. Мороженое в ноябре.
«Любовь – это 1 сентября 1939 и 2 сентября 1945 годов».
Прошёл мимо магазина, перед которым сидели голуби, ожидая зерна и хлеба, откусил ноготь, пожалел об этом, так как руки не мыты и Мао Цзэдун скончался в возрасте 82 лет. Наступил в воду. Вода намочила ногу. Правый носок и плоть. Я выругался, чихнул, осмотрелся. Ничего. Никого. Только люди, дома, машины. Ивы и тополя.
«Что со мной было? Я жил в арабской стране, я критиковал бога и Магомета, и мне отрубили голову. Закатили её на гору и оставили там. На вершине, на точке. Потому я и здесь».
Открыл железную дверь и очутился в квартире. Вышла навстречу мама. Умирал хомячок.
– Выгреб всё из норы. Лёг на холодном полу. Дышит. Не ест, не пьёт.
Я не смог взглянуть на него. Жалость расцвела в моём сердце. Распустила цветы. Каждый из них был ядовит. Я срывал их и ел. Слёзы текли из глаз. Жизнь проходила мимо, заодно, как бы нехотя цепляя всех без исключения и унося с собою в могилу, возвращая назад, туда, где Ленин отмечал 1917 год и Трамп жарил утят на вертеле во время 22-го чемпионата мира по футболу, проходящему в Катаре, растящем повсюду боль.
«Изнашиваются штаны, куртка, носки, кожа, мясо и кость, в конце концов остается ничто, оно и горит истлевшим».
Вспомнил перестройку, песню «Яблоки на снегу», когда она звучала, а с Кавказа ехали мои дяди, привозили аромат мандаринов, гор и войны, отзвуки поездов, их дыхание и эхо выстрелов из Абхазии, Карабаха и Южной Осетии, где шли «Чайка», «Дядя Ваня» и «Три сестры», а иначе война.
«Кавказ застыл, задрожал, опустился на одно колено, привстал, зарычал, ощерился, загрохотал, сжал кулаки, заревел, бросая камни и лёд, надел сланцы, прошлёпал на кухню, зевнул, поставил сковороду на огонь, разбил над ней яйца, посолил, поперчил, сел за стол, повязал салфетку, взял в руку вилку, позавтракал и ушёл. Лежать на диване дальше».
Я любил тексты, похожие на шоколад: беря плитку, то есть абзац, я разламывал её на строчки и на слова, медленно рассасывал и съедал.
«Не строки, а шприцы, инъекции в человека».
Прошагал в свою комнату, открыл Сбербанк-онлайн, перевёл деньги со своей пенсии, выдаваемой за безумие, на карточку матери, чтобы не париться и не мучиться дальше. Включил кинофильм «Война» про Чечню, спустившуюся с гор, сметая и топча всё на своем пути, рубя, убивая, жгя. Не вдаваясь в подробности, а закладывая в души динамит, разрывая их на куски, разбрасывая на тысячи километров Новый год, работу, песни, фото, выходные, лапшу со сметаной, пиво, детей, мужей, жен.
«Мой организм переполняют крыши, шары, самолёты».
Открыл бутылку «Жигулёвского», сделал крепкий глоток, ощутил и впитал, подбросив умом асфальт, тысячи тонн, предлагая ему раствориться в небе и упасть на землю в виде серого вещества, того же мозга, который их отправил наверх, предлагая поздороваться с Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным, едящим жареного барашка и пьющим вино, выжатое из душ ангелов, белое и игристое, будто Караганда.
«Новый тип философии, когда ласточки прошивают стены».
Допил пиво, не захмелев, не покорив гор, их вершин, залепленных воском и пластилином, ставших убежищем для Ван Гога и Троцкого, а также для собак, кошек и муравьёв, сжигающих калории, занимаясь советской физкультурой под музыку Прокофьева, написанную его печенью, селезёнкой и почками, блистающими во тьме.
«Голова превращается в фокус, воздух, познание».
Ощутил боль в зубах, пошёл чистить их, не помогло, сплюнул мутную воду, вытер лицо. Убил моль, летающую по ванной. Повесил полотенце. Покончил с мыслями о самоубийстве, потому что впереди должен быть Ленин, читающий апрельские тезисы, и Мюнхгаузен, едущий в Орск.
«Бог в самом сердце, он сидит в нём на велосипеде и крутит педали, катая человека по жизни, но потом ему это надоедает, он вскакивает и убегает. Так наступает смерть».
В комнате пахло сыростью, протухшими апельсинами, которых в ней отродясь не было, тушами дохлых коров, свиней, повсюду валялись книги, носки, летали мухи, умершие в прошлом году. Я сел на диван и включил телевизор, чтобы уйти в него, погрузиться, как труп человека в могилу, выпил томатный сок с солью, а также с сахаром, ощутил слабость и волнение, вступившие в мою душу, не вытерев ноги и не позвонив, что обычно делали Воланд и Азазелло, входя в мои внутренние места, раскладывая пасьянс и творя чудеса.
«Я беру бытие, пихаю в него солнце, набитое жаром и огнём, трамвай, полный людей, стекла и железа, человека, заваленного старыми шинами, алкоголем, сигаретами, лекарствами, щами, суши, конфетами, включаю стиральную машину, делая чистым это и практически всё. Так работаю я, а точнее, мой мозг».
Зашёл отец, попросил помазать спину, достал мазь, протянул. Ушёл через пять минут. Я остался один. Так лопаются в небе воздушные шары – от переизбытка счастья, неба и детства. Мне захотелось кофе, но лень его было варить. Потому я открыл Чехова и начал читать. Прочёл две страницы. От скуки зевнул. Тоска: усадьбы, врачи, помещики, «Мазератти», клубы, разборки, виноград, Ашхабад, Кюри.