Кубок войны и танца
Шрифт:
«Мой мозг – это кладка яиц крокодила. Скоро они начнут вылупляться и стремиться к воде. К мясу и к нападению. Они будут сражаться за каждую мысль».
После выступлений гуляли. Ходили внутри посёлка и встали вблизи ларька. Взяли горячий кофе. Пили и говорили.
– Домой?
– Нет, в семь часов награждения. Надо будет пойти.
– Можно зайти ко мне.
– Да. Но сначала кофе.
– Это само собой.
Двигались, жили, шли. Зашли через час ко мне. Посидели немного.
– Брат, мне надо идти. Допинг-контроль сейчас.
– Хорошо.
– Ну ты
– Меня в наручниках везли в дурку.
– Меня полумёртвым. Душили, чтоб я остыл.
Мы шли вдвоём. Я провожал его. Остановились в буфете, что на базаре, пили душистый чай. Сидели на лавочке, за которой лежала собака. Внезапно она завыла. Вскочила и убежала. Мы молчали и пили. Думали ничего. Походили на гол сборной Португалии в ворота французов на чемпионате Европы по футболу, то есть ошущали своё глобальное одиночество, которое дал Эдер.
«Хлеб крошится потому, что не крошится мясо. В животе они вступают в смертельную схватку. Желудок – место сражения, поле войны. Его создал Марс».
Шагали и удалялись от дома, исчезали, терялись, превращались в щепотку пыли, в ломтик асфальта, в книгу «Стена», в Вильнюс, Баку и Таллин.
«Люди не замечают, как постепенно превращаются в роботов. Робототехника – изучение человека. Его создание, рост и вес. Не органы, а детали, впадающие в себя».
Я возвращался один, глыбясь и возвышаясь, ломая плечами воздух, рассыпающийся и падающий за мной, чтобы его пинали подростки.
«Тетрадь – это велосипед, если книга – машина».
Около подъезда остановился, захотел покурить, подышать синевой, покрутить в зубах сигарету, вспомнить Бориса Рыжего, завещавшего не умирать, держаться, стоять, быть суммой всех самоубийц, бессмертным, вечным, живым.
«Маленький народ может быть тяжелей и прочней большого. Он может быть гранитом или свинцом, отличаясь от воздуха. Всё дело в атомах. В их публикациях в ведущих журналах страны».
Прошла соседка, поздоровалась, сказала, что я обкуриваю весь дом, пожелала здоровья, везения и весны, исчезла, а я остался один, стержнем, который кончился, написав в тетради отличника:
– Иисус был богом выше пояса, ниже являлся зверем. Иисус – человек. До сих пор и сейчас.
Я просквозил в квартиру, вымыл руки, съел пирожок, облизал палец, запачканный им, переоделся, лёг на диван и начал творить ничто, отдаваться потоку жизни, идущему перпендикулярно моему бытию, входя колом, ломом, железом, выписанным поликлиникой номер 19 города Саратова мне за мою Москву.
«Что такое сознание? Это муравейник. Познание – жертва внутри него. Гусеница, паук».
Никого не было, или все были дома, стояла тишина, если не считать рушащихся небес, Басаева и Радуева, танцующих в моей голове, шутя и смеясь, в бантиках, кружевах, данных человечеству как испытание, как террористический акт, равный акту соития, долбящему в дверь с криком:
– Жена, пусти!
Через час или два я встал и пошёл в туалет, выкурил сигарету, которую я втянул в себя, как топь человека, созданного по образу и подобию Параджанова, чья голова жила отдельно от тела, точнее, работала продавцом в гастрономе, расположенном по адресу улица Космонавтов, 7 в городе Ереван.
«Сталин был богом, который стал человеком, чтобы умереть. Гитлер – наоборот».
Я прилёг и начал контролировать умом домофон, чтобы никто не подошёл к нему и не позвонил к нам домой, не представился полицейским или хулиганом, велев отворить дверь, впустить его, чтобы он ворвался в квартиру и устроил маленькую Одессу и великий Стамбул.
«США потому изобрели атомную бомбу, что Германия проиграла».
Устал от напряжения, перестал, залез в интернет, зашёл на Озон, начал искать книги, выбрал Бротигана и Розанова, но не смог заказать, номер телефона не грузился. Я откинул смартфон. Включил телевизор. После пары клипов на Муз-ТВ вырубил ящик. Начал смотреть кино, крутящееся в голове. Складывать спички вместо того, чтобы пойти покурить. Нормально вдохнуть аромат табака. Равного Астане.
«Время – это когда ты сегодня хлеб, завтра мясо, а после пшеница, которую ведут на убой, где она визжит, ревёт и орёт».
Смотрел из окна на то, как Ницше набирал обороты, летел по прямой на роликовых коньках, смеялся, задирая голову, зная, что с каждым годом он будет расти, шириться, вчехлять себя миру, докатываясь до глубин, Екатеринбурга, Тюмени, Омска, потому что нет ничего естественней его тома, лежащего на столе, и старухи, ожидающей пенсию, её сына, пьющего день и ночь, Урала, КамАЗа, ВАЗа, поставленного во дворе.
«Да, это бытие, от него не спастись, мы находимся в нём, как плод в чреве матери. Я жду девятого месяца, чтоб нечего было ждать».
Чувствовал разложение, деградацию, распад мозга, пока по улице шли великаны текстов, трубя в трубы, поблёскивая смартфонами, идя на границе реальности, выпадая в вымысел и неся флаги красного цвета, образуя Сбербанк, водонапорную башню и Кандагар.
«Это же не Европа, это Россия, где человек каждый день сражается с животным в себе, бьёт его по позвоночнику табуретом, вывихивает суставы, ломает руки, ноги и рёбра, кричит, заливаясь водкой, переносится на родину Тютчева, стреляет у неё сигареты, курит, приставив палец к виску, смотрит Сигарева, потому что это добротно, слеплено из слоёного теста, из крови, мяса и жил, нарисованных девочкой на асфальте, выбитых на стене в её школе, в которой она учится третий год, не переставая удивляться слову „Карамыш“, застрявшему у неё в горле как куриная кость».
Получил письмо от издательства «НЛО», отказ печатать мой роман «Баренцева весна», посвящённый Ван Гогу, моему альтерэго, думающему, живущему, сражающемуся за меня – под землёй, разумеется, где он находится, живёт, рисует, страдает, пьёт, громоздит за картиной картину, не смиряясь с тем, что он мёртв.
«Женщина не заметила появления радио, телевизора, интернета. Всё это она видела ещё до мужчины. Пользовалась и знала».
Думал, соображал, понимал невписываемость моего творчества в сознания людей, которые уменьшились, расползлись, забились в дома, машины, телевизоры и компьютеры, обрезали всё ненужное, сев в лодки и оставив корабль тонуть.